В конце концов, сколько можно глотать эти розовые сопли? Если Лорка дожила до двадцати пяти лет и все еще наслаждается подобным занятием – на здоровье. Но это же не значит, что и все должны.
– Но я же его люблю, – вздохнула Лорка. – Думаешь, притворяюсь?
– Не притворяешься, а просто себя заводишь. Если двадцать пять раз вслух повторить «люблю», на двадцать шестой покажется, что это и правда так.
«А заодно покажется, что ты не такая, как на самом деле есть, а нежный, беспомощный ангел», – подумала Соня.
Лорка, впрочем, и в самом деле напоминала ангела – с длинными светлыми локонами и широко распахнутыми голубыми глазами. Она и в первом классе, когда их с Соней посадили за одну парту, была такая же. Может, и не очень хорошо, что за восемнадцать лет человек совсем не изменился, но на Соню подружкина незыблемая ангельская внешность действовала умиротворяюще.
– Когда ты стала такой циничной? – укоризненно воскликнула Лорка.
– Я не циничная, а реалистичная, – улыбнулась Соня. – И всегда такой была. Все, Лоретта, я пошла.
Лоретта – это было полное Лоркино имя. Так что ее склонность заводить в себе возвышенные чувства, как будильник, можно было считать генетическим качеством.
Чтобы сократить путь, Соня вышла из комнаты через балкон. Он опоясывал весь дом и был чем-то вроде коммунального коридора – на него выходили двери всех квартир-малосемеек. Родители подарили Лорке эту квартиру на восемнадцатилетие. Несмотря на более чем привлекательную дочкину внешность, ее мама почему-то панически боялась, что та не выйдет замуж, и готова была сделать все и сверх того, чтобы облегчить ей устройство личной жизни. Самое удивительное, что мамины опасения оказались не напрасны, и никакая ангельская внешность Лорке пока не помогала. Ну да, правда, Соня считала, что удивляться этому не приходится: если человек настроен на возвышенное страдание, а все его близкие на хлопотливое сострадание, то именно это его и ожидает.
Прежде чем сбежать по железной лесенке, ведущей со второго этажа вниз, Соня привычно взглянула на море. Лоркин дом стоял на Чайной Горке, и оно было видно далеко, и город был виден весь, как россыпь сверкающих углей на широкой темной ладони.
«Огни Ялты поразили меня больше всего», – вспомнила она.
Кто это сказал, Соня вспомнить не могла. То ли Чехов, то ли Грин. Но саму ее огни Ялты всегда поражали так сильно и остро, что это чувство не стало привычным за все двадцать пять ее лет.
«Провинция рано старит» – а вот это Соня уже знала, чьи слова.
Так всегда говорила мама, когда кто-нибудь умилялся очарованию провинциальной жизни.
В сорок пять лет мама и в самом деле выглядела на шестьдесят. Она стала так выглядеть, когда ушел отец. Была-была молодая и вдруг состарилась в один день.
А отец совсем не состарился. Следил за собой. И прекрасно смотрелся со своей новой молодой женой, белокурой и голубоглазой. И как объяснить маме, что стариться из-за него не надо, Соня не знала.
«Я так не хочу! – сердито подумала она. – И не буду. Пошла бы она подальше, ваша провинция!»
Ночная тьма дышала весной, апрелем, и чем ниже Соня спускалась по улицам, тем явственнее слышался шум волн. У них на Садовой он был уже таким отчетливым, что казалось, море бьется прямо о стены домов. Соня нырнула в родную улицу, как в теплую воду: прохлада ялтинских склонов заканчивалась на подходе к набережной.
Она тихо поднялась по лестнице в подъезде, вошла в темную квартиру. Печку мама топила с утра, но окна были закрыты, поэтому тонкий запах сожженных персиковых веток чувствовался до сих пор.
– Ты, Сонечка? – спросила мама, когда она шла к себе через ее комнату.
– Спи, ма. – Соня каждый раз улыбалась, когда мама вот так вот спрашивала. Сама ведь, она знала, узнает дочкины шаги, еще когда та проходит под окнами. – Конечно, я.