Душераздирающе кричала вдова, священник шептал слова молитвы, и причитала многочисленная дворня – Всеслав уже не слышал ничего. Слез не было, жалобы застряли в горле. Повернулся к дверям – там обступили слуги, плакали, жалели, звали непривычно – сироткой. Еле вырвался из их цепких рук и не пошел, а побежал, сам не зная куда. Только бы укрыться, уйти от этого страха, от жалости, от боли.
В пустой и темной трапезной рыдания матери почти не слышались – только доносился смутный, тревожный шум, от которого тесно было в груди и жужжало в ушах. Всеслав присел на корточки у очага, где тлели багряные угли, уткнулся носом в колени. Нужно было как-то жить, что-то делать. Всеслав остался в семье за старшего, за хозяина, и эта забота бременем легла на его детские плечи...
Радость ушла из дома. Мать с тех пор, как схоронили отца, была словно бы не в себе – все время молчала, иногда принималась плакать, а хуже – чудить. Порой говорила что-то невпопад, ночами громко молилась и рыдала под иконами. Про детей она словно позабыла – скорбь по безвременно ушедшему, безмерно любимому супругу вытеснила из ее сердца любовь к детям. Всеслав чуял это, чуяла и Нюта, все время жалась к брату. Дворня, не видя над собой хозяйского надзора, распустилась – воровали немеренно, потеряв страх, к работе старания поубавилось. Хозяйство, так ладно поставленное, впадало в запустение.
Всеслав с Нютой коротали бесконечные вечера на скамеечке в дальней горенке, которую в доме называли «темной». Круглые оконца пропускали мало света. Дети сидели, поджавшись, против тлеющего очага, жались друг к другу. Чтобы развеселить сестрицу, Всеслав крутил ей из тряпиц куколок, метил угольком глаза и давал ей баюкать. Порой говорил сказки, которые сам еще слышал от няньки. Да только сказки все получались страшные – про лихих разбойников-душегубов, про нечистую силу лесную, про того, кто по ночам воет в печах... Нюта прижималась к брату, брала его за руку и затихала – вглядывалась в алую звездочку в кольце.
Всеславу перстень был велик, но он все равно носил его, как мать ни уговаривала припрятать до времени. Носил на большом пальце и берег пуще глаза, а в грустные вечера утешал им сестрицу, а более – себя...
– Вот вырасту я, – шептал громко, – стану хозяином, и опять дела на лад пойдут... Пойду к князю в дружину, добуду себе славу, матушку утешу... А в том мне батюшкин оберег подмога, с ним мне счастье придет.
Нюта широко открывала и без того огромные черные глаза и переводила взгляд с брата на кольцо. Пусть не много она понимала в словах Всеслава, но держалась за него крепко. И Всеслав понимал, хоть и не вышел он еще из отроческого возраста – он у сестры одна надежда, некому о ней позаботиться. Матушка-то вон никак в разум не войдет...
Неизвестно, как бы дальше шла жизнь осиротевшей семьи, кабы как-то зимним утром не подкатили к крыльцу крепкие сани. Рванулись два цепных кобеля, задохнулись от злобы, и смолкли – такой властный голос шикнул на них. Нянька сунулась в окно и, как мешок, повалилась обратно на скамью.
– Боярин приехал, в шубе богатой! – шепнула она и побежала, засеменила по переходам – сказать хозяйке.
... Татьяна, узрев, кто приехал, побелела как плат. Вот уж нежданный гость! Как же встречать его, что говорить?
Неизвестно. Не в ладу были братья: поссорились давно, в юности еще, и с тех пор не видались. Слышали друг о друге от чужих людей, но о себе вестей не подавали.
И вот – стоит на пороге старший брат, Тихон. Постарел, огрубел, устало смотрит из-под нависших бровей... Молчать дальше становилось невозможно, и гость первым нарушил тишину.
– Мир дому сему! – сказал он.
Татьяна сдержанно поклонилась.
– Спасибо на добром слове. Не ждали мы гостей, прощения просим.
У пришедшего дернулись брови.