А дядя Сеня – о-о-о! Дурак. Владелец ларька на оптовом рынке, где курица. В его ларьке продаются сигареты и алкоголь. Папа-то раньше писал стихи, я сам видел его тетрадки, там целая пьеса в стихах. Пьеса в стихах и ларек – это для нее не разница?!
– Позавчера вечером мы с ней и Ларкой сидели на диване под пледом и пели песни. Она обнимала нас с Ларкой крепко, как сумасшедшая мать. А Ларка не обнимала ее как сумасшедшая дочь. Ларка так любит папу, что хочет внедриться между ними даже на свадебной фотографии. Взяла и пририсовала себя между ними. Когда она была маленькая, конечно.
Когда пели «Издалека долго течет река Волга, а мне семнадцать лет», я не сумел сдержать слезы, вскочил и ушел. Она закричала мне вслед: «Как тебе не стыдно, у тебя вообще нет чувств!» Иногда она бывает сумасшедшая мать, а иногда просто сумасшедшая.
– Она не считает, что я самый-самый. Говорит, что многие люди умней и способней меня. А ведь она моя мать, а не этих многих людей! При этом утверждает, что моя самооценка не должна зависеть от того, какое место я занимаю в ее глазах. Лишь от того, насколько я сам доволен своим прогрессом на пути к цели, а какая у меня цель?
– И последнее: прическа.
– Совсем последнее: иногда создается впечатление, что ее собственная жизнь для нее важнее, чем моя.
К папе у меня претензий нет.
Кроме одной.
В прошлом месяце я принес котенка. (Котенок только что родился и сразу остался без мамы, был один.) Папа сморщился и сказал: «Только его нам и не хватало». Я сказал: «Я взял его на руки, он дышал. Если бы я не взял его на руки, я бы… а когда взял…» Папа сказал: «Понимаю. Когда ты кого-то спас, твоя жизнь кажется – для чего-то». Боже, боже, разве папина жизнь ни для чего?!
Это все его работа. Потерял и не может найти. На заводе он получал хорошую зарплату плюс командировочные (ездил в командировки на Украину, в военные части в Полтаву, а у нас бабушка как раз в Полтаве, папа жил у нее, а командировочные экономил). Я говорил: «Мой папа работает на военном заводе», это звучит гордо. Я говорил: «Мой папа делает взрыватели для сухопутной и морской артиллерии», хотя там еще были втулки и электрозапалы, но взрыватели звучат очень гордо.
У него была нормальная жизнь: утром на работу, на Ваську. После работы папа лежал на диване, читал. Или слушал магнитофон, Высоцкого. На его заводе еще делали магнитофоны, у нас дома их пять, папу награждали магнитофонами за хорошую работу.
А год назад на заводе военных заказов не стало. Сначала папе стали задерживать зарплату. Потом папе сделали сокращенную рабочую неделю. Когда он принес зарплату, мама сказала, что это не зарплата, а сдача. Потом папе сказали «бери отпуск за свой счет», потом заставили написать заявление по собственному желанию. Сказали, идите куда хотите. А куда? Папа говорит, он никому не нужен. Но ладно я, а он-то как? Он лежит на диване, и ему плохо.
Мама говорила: «Это раньше было – работай и не думай ни о чем, пришел с работы и читай – не хочу, а теперь как?»
Папа говорил: «Воровать я не буду». Мама говорила: «Почему обязательно воровать, иди, занимайся бизнесом, другие же могут». Моя претензия к папе: он хуже котенка. Даже добрейший котенок кусается, когда его щекочешь, он себя защищает. А папа совершенно себя не защищает. По-моему, не хочешь заниматься бизнесом, так и не занимайся.
Папа стал заниматься бизнесом, возить мясо из Белоруссии. Теперь мама говорит: «Только ради бога, не занимайся бизнесом». Бизнес провалился. Папу обманули. Мама кричала: «Других почему-то не обманывают, почему все хитрей тебя?!» Вот он и пал духом, лежит на диване, ждет работу. Мама говорит: «Ты лежишь как умирающий лебедь, как будто сейчас взлетишь над диваном».
Мама говорит: «Эти демократы говорили, что все народное, а сами все забрали у народа». Мама говорит: «Ты должен держаться молодцом, думать, как кормить семью, это раньше ты был инженер, а теперь никто». Но как держаться молодцом, когда ему все так обидно? Быть «никто» – обидно, когда все забрали – обидно, когда все хитрей тебя – обидно. Обидно, что раньше делал взрыватели для сухопутной и морской артиллерии, ездил в командировки в военные части как уважаемый человек, а теперь что?
Больше к папе претензий нет. Кроме еще одной: когда я думаю, что он думает, что его жизнь ни для чего, мне хочется плакать. Не знаю, сказать ли ему, что его жизнь тоже для чего-то: он помогает мне растить котенка. Я кормлю котенка из пипетки днем, а папа ночью.
Завтра мне исполняется 14 лет. Перед днем рождения всегда подводишь итоги.
Итоги
– У меня официально начался трудный возраст;
– Я давно люблю одного человека, с двенадцати лет. Этот человек не может быть со мной. Мы виделись только на даче в Сиверской, но вот уже два года мы дачу не снимаем, сидим в городе. А я не знаю, где она, прекрасное виденье, живет в городе. Это трагедия и проблема: пока я не разлюблю ее, я мертв для любви;
– Котенок не хочет сидеть в коробке, ползает повсюду и орет, укусил меня в нос;
– Оно было, было, было! (пятно).
Я шел зимою вдоль болота
Ждешь чего-то всю жизнь как самого невероятного счастья, и вдруг невероятное счастье случается, и вот он, подарок от Деда Мороза, – и нет, чтобы тут же начать наслаждаться, откусывать от всех конфет, запихивать в рот мандарины и любоваться шоколадным зайцем, – нет, ты суешь нос в подарок, придирчиво всматриваешься, и оказывается, что конфеты не любимые «Мишка на Севере», а простые карамельки, у мандарина подгнил бочок, у шоколадного зайца отломился кусок уха, в общем, вместо Невероятного Счастья – Не Совсем То.
Когда человек рассказывает, тем более пишет о прошлом, всегда появляется такой немного заунывный тон «тадам-тадам-тада-ам», как будто крутят ручку шарманки. Почему? От осознания значительности своей роли в скрупулезном (и якобы беспристрастном) наклеивании прошлого на настоящее, в создании раз и навсегда зафиксированной картины, где ты и живописец, и зритель, и, хочешь не хочешь, судья? Буду бить себя по рукам, – если замечу эту заунывную интонацию, тут же прервусь и сделаю пометку «Уныло! Веселей давай!», или «Слишком многозначительно! Проще давай!», или еще как-нибудь, чтобы прервать этот монотонный тоскливый звук «тадам-тадам-тада-ам».
В нашей коммунальной кухне было шесть столов, в туалете на гвоздях висело пять сидений, – дядя Игорь не имел своего сиденья и вечно приворовывал сиденье соседей. Мама кричала ему: «У меня дети! А ты неизвестно где шляешься и в дом приносишь! Попробуй только возьми мое сиденье, я тебе его на голову надену!» Но никто не знал, чьим сиденьем воспользуется Игорь, в этом и была интрига.
Слова «своя кухня…» и «свой туалет…» мама произносила как люди произносят «любовь», – мечтательно, а «квартира в сталинском доме» – ласково-безнадежно, так люди говорят о совсем уж несбыточных мечтах. До начала девяностых, в советской жизни, отдельная квартира была Несбыточной Мечтой: тридцатиметровая комната на четверых не давала нашей семье права получить квартиру от государства, а на кооперативную квартиру родители не заработали бы никогда.
С начала девяностых квартиру стало возможным купить. Странное для советского уха выражение – купить квартиру?! как булку или картошку? – для любого советского уха, но для моих родителей особенно: если в советской жизни они были обычные, как все, то в новой, постсоветской, стали бедные.
Может быть, это уже уныло и нужно сказать себе «Веселей давай!»?
Они были бедные, не считая нескольких месяцев, когда папа «занимался бизнесом», – тогда у мамы возникли кое-какие надежды, например, она купила Каракулевую Шубу. Осенью шубу пришлось продать, чтобы выйти из бизнеса. Тогда мне было очень жаль папу, но теперь мне не меньше жаль маму: она успела пришить к шубе другие пуговицы. Прежние показались ей недостаточно нарядными, счастливыми, – и ей пришлось расстаться с шубой, с пуговицами, – пуговицы можно было бы оставить себе, но мама решила не рубить хвост по частям, а расстаться с надеждами одним махом. Так что об отдельной квартире можно было что? Забыть.
Но все же оставалась одна возможность: а вдруг нашу коммуналку купит какой-нибудь новый русский? Купит нашу огромную квартиру на углу Невского и Фонтанки с видом на Аничков мост и станет там жить-поживать, а нас расселит по городским окраинам. Бедная мама мечтала об этом мифическом новом русском, как Золушка о принце, как запертая Змеем Горынычем в башне принцесса об Иване-дурачке: придет, освободит, расселит по спальным районам.
Расселение коммуналок в центре шло активно: быстро разбогатевшим людям хотелось иметь жилье не просто хорошее, а роскошное, в особняках, – они расселяли коммуналки на Невском и прилегающих к Невскому улицах. Однако в нашу квартиру принц все не приходил (что, учитывая наш вид из окон на Невский и на Аничков мост, наш балкон над Фонтанкой, наши четырехметровые потолки с лепниной и наши камины, было довольно странно) – до зимы девяносто четвертого года.