Алексей огляделся, ловя короткий проблеск луны. Оказывается, их уже снесло по течению, расшива таяла в ночи, но справа на берегу смутно виднелись очертания кремлевской стены – значит, они смогут туда доплыть. Тотчас луна вновь ушла за тучу, и Алексей вдруг сообразил, что видел рядом только Николку, а больше никого нет. Река была пуста…
«Господи! Господи, что же это?!»
Когда некоторое время назад Алексей всем сердцем молил бога сотворить чудо и спасти его от позора, едва ли он сам осознавал, о чем, собственно, просит. Но теперь, теперь… теперь, когда хмельная от шторма Волга ярилась вокруг, он, приподнявшись над волнами в последнем усилии, вдруг закричал:
– Лисонька! Ли-и-сонь-ка! – Завопил истошно, отчаянно, готовый сейчас душу заложить дьяволу, только бы услышать отклик на свой зов.
Но не было ему ответа.
Волна хлестнула Алексея по лицу и разбилась на мириады брызг. Нет, это не волна, его жизнь разбилась вдребезги вместе со всеми грезами юности! И он завыл, захлебываясь, вырываясь из рук Николки, который пытался заставить его грести к берегу.
2. Елагин дом
В середине XVIII века нижегородские обыватели хорошо знали двухэтажный дом на склоне Егорьевской горы, называемый Елагин дом.
Некогда служил Василий Елагин при доме Измайлова, возвысился до личного камердинера князя и, видать, настолько хозяину потрафил, что был им отпущен на волю с содержанием, достаточным для нескудной жизни. Изрядное приданое получила также Неонила, горничная молодой княгини, которую самолично сосватал Василию князь-батюшка. Присоединив к дарованию князя те денежки, кои удалось выручить с помощью собственной удачливости и оборотливости, давая их в рост, Василий Елагин жил безбедно, хоть и воспитывали супруги дальних родственниц Неонилы Федоровны, сироток. Ту и другую крестили Елизаветой, ну кликали их Лисонькой и Лизонькой.
Приемыши звали опекунов тетей и дядей, однако соседи судачили, что такой-то заботе и родное дитя позавидовать может! Неонила попечением старой княгини Измайловой в юности получила преизрядное по тем временам домашнее воспитание и образование. Нрав она имела суровый, непреклонный, так что, в свою очередь, воспитанием и образованием девочек занималась со всею серьезностью, словно готовила их не для тихой провинциальной жизни и замужества в наилучшем случае за купцом средней руки или местным обывателем, а для чего-то несравнимо большего. Глаз она с них не сводила ни днем ни ночью, пеклась о них неусыпно и, даже выпуская малышек погулять в крошечный садик при доме, связывала их руки платком, чтобы, храни боже, девочки не разбежались и не потерялись. Впрочем, для прогулок у них оставалось вовсе и немного времени.
Девочек будили раным-рано, зимою еще затемно. Неонила Федоровна с вечера приготовляла для них длинный стол в столовой комнате, положив каждой грифельную доску и грифель. После молитвы, которую девочки читали по очереди, опасливо поглядывая на суровый лик тетушки, сестрицы садились за стол и брались за уроки, торопясь успеть до завтрака. Иначе его могло и не достаться.
В первую голову учили девочек русской грамоте. В моду безудержно входили иностранные языки, особенно – любимый государыней Елизаветой Петровной французский, и девочки изрядно болтали по-французски, расширяя запас слов штудированием двух книг без начала и конца, об одних обложках, – чудом сохранившихся у Неонилы Федоровны остатков многотомного романа Готье де ла Кальпренеда «Клеопатра» с тщательно вымаранными сценами любовных объяснений.
Сестрицы несколько умели рисовать, сделали успехи в танцах – в тех, понятно, что плясывали в пору молодости их наставницы. И хотя, конечно, все это было далеко от утонченной светской дрессировки, их можно было представить в приличном обществе, не краснея за манеры и обхождение.
Что было главным для девицы той поры? Умение церемонно отдать поклон, сделать реверанс, ходить грациозно и жеманно, держаться чрезвычайно прямо. Сестрицы это умели. И не только это!
Обе кухарничали, превосходно рукодельничали: шили, плели кружева, вышивали в пяльцах, вязали носки. Умели мыть белье, знали секреты простонародных зелий, которыми следует пользовать разные хвори… Словом, их воспитание и образование было самой причудливой смесью провинциализма и светскости.
Обе ничего не ведали о своих родителях. Единственное, что сообщили им со временем, – они не родные сестры, а двоюродные, а отцы да матери их сгибли от морового поветрия. Тем и удовольствовались: прошлого для них не существовало. Обе жили нынешним днем, всецело подчиняясь Неониле Федоровне, которая очень умело накидывала узду на их мысли, чувства, желания и поведение.
Им ни в чем не было различия – ни в одежде, ни в еде, ни в добром или худом слове. Они носили одинаковые салопы, рубахи, сарафаны, платки. Две одинаково причесанные головки, льняная и русая, одинаково прилежно склонялись над книгою или шитьем. Они были ровесницы и крещены одноименно. Но прошло совсем немного лет, и стало ясно, что нет в свете двух менее схожих существ, чем эти сестрицы: Лисонька и Лизонька.
Лисонька заневестилась рано. Ей не было еще и тринадцати, когда ее большие глаза, темно-карие, зеркальные, обрели то умильно-застенчивое выражение, которое заставляло мужчин невольно оглядываться на нее. Одетая по-русски, как и полагалось девушке из небогатой обывательской семьи, она держалась с ужимками настоящей барышни.
Высокая ростом, как и ее сестрица, Лизонька была поплотнее, покрепче, но лицо – что у ребенка: крутолобая, курносенькая простушка! Хороша у нее была только коса: длинная – до подколенок, толстая – едва обхватишь, шелковистая – не чета сестриной! Надо лбом и на висках по-детски завивались кудряшки. Глаза у нее были очень светлые, серые, с тем молочно-мутноватым налетом, который можно увидеть у младенцев или у людей, проснувшихся после долгого крепкого сна. Несколько неловкая, она и впрямь казалась вечно дремлющей, что, впрочем, не мешало ей и работать споро, и в науках опережать хваткую, да забывчивую Лисоньку. Редко, очень редко, лишь под действием самых сильных потрясений, слетала с нее эта сонливость. Всего один такой случай могла бы привести Неонила Федоровна, но уж он-то надолго запомнился ей!
Было девушкам тогда лет по шестнадцати.
Настал день первого мая. С самого утра по улицам начали ездить рейтары с трубами и во всеуслышание объявляли, что по окончании обедни имеет быть военный парад, а затем увеселения с музыкой и потешными огнями в честь годовщины основания Вознесенско-Печерского монастыря.
Вся Благовещенская площадь была уставлена каруселями и балаганами, помостами для музыкантов. Говорили, что нижегородская военная команда должна показать примерное сражение. А пушкарский мастер якобы приготовил фейерверк с бенгальским огнем, который и собирался запалить на Поганом пруду.
А невдалеке, на Откосе, в закоулочках, вершилась иная потеха. Здесь появился сергач [5].
Поводырь медведя был примечателен. Цыган высоченный, косая сажень в плечах, курчавый с проседью, бородатый да горбоносый – красавец собою, да беда: с одним глазом – карим, горящим, выпуклым. Второй глаз его был прикрыт сморщенным, стянутым веком со шрамом. Этот невольный прищур придавал красивому лицу цыгана выражение злобного лукавства. Впрочем, на то мало обращали внимания, наверное, потому, что не лукавого цыгана еще никому видеть не приходилось. Да и медведь у него был хорош: громадный, с лоснящейся от сытости шерстью, со светлыми пятнами на загривке, изобличавшими матерый возраст.
– Ну-ка, Михайла Иваныч, поворачивайся! – басил цыган, и никто не замечал сию обмолвку, что медведя не Михайлом Потапычем, как испокон веков на Руси ведется, а Михайлой Иванычем он кликал.
– Ну, ну, морэ [6]! Привстань, приподнимись, на цыпочках пройдись, поразломай-ка свои кости! Вишь, народ собрался на тебя подивиться да твоим заморским штукам поучиться! – балагурил цыган.
Левой рукой он держал цепь, привязанную к широкому ременному поясу, а правой – увесистую орясину, на которую медведь изредка неприязненно косился. Повинуясь руке хозяина, который дергал и немилосердно раскачивал цепь, зверь сперва с необычайным ревом поднялся на дыбы, а затем начал истово кланяться на все четыре стороны, опускаясь на передние лапы.
– А покажи-ка ты нам, Михайла Иваныч, как молодицы, красные девицы в гости собираются, студеной водою умываются!
Медведь принялся что было мочи тереть лапами морду.
– А вот одна дева в зеркальце поглядела, да и обомлела: нос крючком, голова тычком, а на рябом рыле черти горох молотили! Ну, раздоказывай, Михайла Иваныч! – прокричал цыган.
В ответ медведь приставил к носу лапу, заменившую на сей случай зеркало, и страшно перекосил свои маленькие глазки, выворотив белки.