«Ну и как?» — Салтыков по-настоящему заинтересовался.
«Да пока никак. Не попадается этот альманах. Просматриваю все новое, ищу, очень уж звонкий стишок тогда получился. Учусь у Овсяникова. Верю. Вот кто умеет поддержать молодых. А то после культурной реформы мне все больше полицейские снятся. Я приеду в АлтЦИК — и сразу к Овсяникову. Покажу свои стихи, пусть ставит в „Историю“, а то там опять переборщили с Идолищем Поганым. Нашим детям учиться надо! Наши дети достойны большего! Я своих детей кормить былинами не первой свежести не собираюсь. Видите ли, лежал там богатырь на печи, мотал на кулак сопли. Тридцать лет и три года! Сколько можно? Искусство — это то, что мы считаем искусством. Какими детей вырастим, такими они и будут. Хватит вбивать им в головы эти заплесневелые былины, пусть спортом займутся, бизнесом. Не умники нам нужны, а крепкие потребители. Идейные онкилоны, выпестыши. Овсяникова послушайте. А то — Тургенев! „Ниасилил — многа букаф“. Не я один сейчас так думаю. Пусть дети читают не про дворян, а про то, как мы Крым брали — во все времена».
Фактурный чувачок оказался. Выходя, выпросил у Салтыкова жетон.
2
Второй попутчик напросился в машину где-то под Митино и был облачен в пятнистый балахон. Не защитного цвета, а радужного. Все как надо — красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий, фиолетовый. Ростом невелик, зато усы — на двоих, желтые, прокуренные и, как у всякого пьющего человека, клюв банального цвета. Глаза военные, как просветленная оптика. «Против Закона о защите прошлого уже сто тридцать пять голосов, — сообщил он, — а за всего сто одиннадцать».
Сразу выяснилось, что сам крепыш — сторонник формы. Хоть пятнистой, хоть лексической, все равно. Форма — главное. И скрытностью новый попутчик ничуть не отличался. «Пока стоял в очереди к психиатру за справкой, что не состою на учете, до того распсиховался, что поставили все-таки на учет». И засмеялся благожелательно: «Раз уж едете в АлтЦИК, значит, понимаете, зачем нам нужно искусство».
И представился: «Овцын».
И строго посмотрел на Салтыкова:
«Такое время теперь идет, ничего не надо придумывать. Овсяников все приведет к дельте. Творческое воображение? Оставьте. Воображение, как вода, которую закачивают в выработанные нефтеносные пласты. А наши литературные недра огромные. Закачивай и закачивай. Они простираются до Тихого океана и до Балтики, они уходят вглубь до Ломоносова и архаики. Вы же вот не ездите на старом велосипеде…»
И вдруг забормотал:
То ли нравилось ему, то ли осуждал.
«Искусство есть то, что нами толкуется как искусство, — на всякий случай пояснил Салтыкову. — Это я вам как полковник говорю».
И еще раз представился: «Овцын».
И еще раз пояснил: «У меня и отец, и дед были полковниками. При всех режимах. Я на своей машине даже гудок поменял на звук выстрела. Теперь люди намного быстрее перебегают дорогу перед моей машиной, так что ничего не надо усложнять. Налил на два пальца алтайской водки и на палец хереса, вот вам и „глубинная бомба“. — Полковник почему-то так назвал свое изобретение. — Запузыришь стакан до дна, вся рыба сразу всплывает!»
«Какая рыба?» — насторожился Салтыков.
«Ну, например: раскас жызниный, — удовлетворенно усмехнулся полковник. — Но вот никак не пойму. В последнее время часто снится, будто я бой проигрываю. И боезапас на исходе, и райские силы ломят. — Прокуренные усы полковника нервно дрогнули, глаза сверкнули, действительно, как просветленная оптика. — Смотришь и не веришь. Сплошь ангелы со всех сторон — с крылами, и гранатомет у каждого третьего. А я разве на стороне ада? — сплюнул полковник Овцын, до того противно было ему вспоминать сон. — Живешь, живешь, и вдруг такое. Обязательно сомнения появляются. Вот запузырю „глубинную бомбу“, а если она рванет не так? Что тогда?»
«В землю, наверное».
«Значит, нет выбора?»
«А куда после бомбы-то?»
«Не знаю, только не нравится мне в землю».
«Можно заранее выбрать какой красивый участок».
«Деньги на красивый участок есть у олигархов и цыганских баронов, а я всего только полковник. — Какая-то неотвязная мысль мучила усатого. Наверное, тоже печатался в „Известиях АлтЦИК“. — Мне вот что непонятно. Если нас, простых полковников, массами убивают в каждой войне, то куда мы потом деваемся?»
Салтыков попытался представить квартиру полковника.
Ну, крепкая терпеливая жена, это само собой. Крепкие успевающие дети. Крепкий шкаф с книгами. Еще шкафы с редкостным китайским фарфором, вывезенным из Золотого треугольника, резные стулья мандаринов. Когда-то полковник служил, наверное, в далекой дружественной стране. Знал дело, потому и всего навез. Никаких этих комбат-батяня. Убьют твоего рядового, повышения не жди. Там, в Азии, и привык к жесточайшей дисциплине. Четыре языка, один — китайский. Зачем лишнее? У мужчин, как правило, не просматриваются признаки лишения девственности, ну, разве что наглая рожа.
«Посмотрели выставку Корнея Савича?»
Салтыков кивнул. В Барнауле он ни одну выставку не пропустил.
Хотел добавить, что с давних пор дружит с названным Корнеем, но хорошо, что не добавил, потому что полковник опять сплюнул:
«Вот истинный предатель родины!»
«Это почему же так?»
«Свалил за бугор!»
«Не свалил, а уехал».
«А по мне, свалил, — строго подчеркнул свое отношение к художнику Савичу полковник Овцын. — А раз свалил, не дыши, примолкни. Сиди в своей американской провинции и молчи. А ведь нет, трепещется, права качает, зачем-то обратно впускают его в нашу страну. Я военную кафедру вел в университете, когда Савич там учился. До сих пор жалею, что не укатал изменника в армию, сейчас писал бы портреты среднего офицерского состава. А так…»
«…а так пишет фаллосы», — подсказал Салтыков.
«Не фаллосы, а члены, — как-то очень просто поправил полковник. — Члены с крылышками, вот до чего додумался! Летают у него по картинкам, как птички. У нас денег на армию не хватает, а мы принимаем предателя родины. А ему что? Он ест, пьет, не смотри, что на вид худосочный. Вот и в АлтЦИКЕ, говорят, выставил уже свои члены, по-вашему — фаллосы. Ну что после этого думать? Разве мы от Дарвина произошли?»
Слушая, Салтыков начал подозревать, что незадолго до того, как сесть в его машину, полковник, наверное, запузырил очередную «глубинную бомбу» и она теперь рванула в смутных безднах его подсознания. «Выставка за выставкой, — страстно поблескивал полковник своей просветленной оптикой. — А на выставках девушки бывают. Им бы Джоконду…»
«А вы Джоконду видели?»
«А то!» — густо выдохнул полковник.
«Ну да! Разве в Барнаул ее привозили?»
«Не хватало еще! Пусть висит в своем Париже. Я этот город своими ногами весь исходил. Я там Эйфелеву башню рассматривал с площади Трокадеро. Река неширокая, мне роты хватило бы установить контроль на бульваре Клиши и вывести ребят на Пигаль. У французов военное дело неплохо поставлено, но не так, конечно, как у немцев. Не нужен мне их йогурт ста восьми сортов, и бельгийский пистолет ручной работы. Мне на отечественном рынке в один день самое обыкновенное фоторужье запросто переделают под патроны Макарова».
Он презрительно хмыкнул: «Бургундия для улиток!»
И развел руками: «Ну, Париж. Ну и что? Всякое там пил. Особенно „Де Малезан Кюве Бернар Магре“, вот такими фужерами, — показал он объем. — У меня ужасная память на все эти нечеловеческие названия. Только в Париже теперь чуть ли не одни арабы. В целом — арабы и вырожденцы. Только однажды видел, как у Люксембургского парка из длинного лимузина вывалился черный, будто копченый дог с оскаленными золотыми зубами, а за ним в зеленом костюме от „Кетон“ белый толстяк с мордой. Ну, знаешь, — он обиженно шмыгнул носом, — с такой, примерно, как у меня, только я питаюсь свиной тушенкой, — зачем-то преувеличил он, — а он жрет свой фуа-гра, сучонок! — И непонятно добавил: — Откуда такому знать, что одна голова хорошо, а одна нога — плохо».
За поворотом странно и нежно высветились горы — в сизой дымке, как разобранная разбросанная матрешка. Облака, скалы. На скалах опять надписи. В том числе не куртуазные. Восхищенный полковник тут же объяснил Салтыкову, что это реформа культуры привнесла, наконец, простоту в понимание творчества.
«Давно считаете себя писателем?»
«С 21 июня прошлого года».
«А что случилось в этот день?»
«Указ о реформе культуры вышел».
«Разве такие события делают человека писателем?»
«Еще как делают! Я в тот день написал первые три рассказа».
«А до этого литературой не занимались?»