А вот кровь Коппера – нет. Железо коснулось ее поверхности и она слегка задрожала. Я и сам едва что-то увидел, люди же вовсе не отреагировали. Если они что-то и заметили, то подумали, что это дрожала рука МакРиди. Все равно они считали его тест херней на постном масле. Я-Чайлдс так и сказал.
Потому что меня слишком пугала, слишком изумляла перспектива того, что это не так.
Я-Чайлдс знал, что надежда есть. Кровь – не душа: хоть я и могу управлять двигательными системами, для полной ассимиляции требуется время. Если кровь Коппера оказалась достаточно сырой и прошла "перекличку", то истечет не один час прежде, чем у меня появятся основания бояться этого теста; ведь я пробыл Чайлдсом еще меньше.
Но еще я был Палмером, был им несколько дней. Я ассимилировал эту биомассу до последней клетки – от оригинала ничего не осталось.
Когда кровь Палмера взвизгнула и отскочила от провода, мне не осталось ничего, кроме как смешаться с толпой.
Я ошибался во всем.
Голодание. Эксперимент. Болезнь. Все размышления, все теории, которые я придумал, чтобы объяснить это место – все оказалось подвластным нисходящей иерархии. Глубоко в душе я знал, что умение меняться, ассимилировать, должно было быть глобальной, всеобщей константой. Мир не эволюционирует, если не эволюционируют его клетки; клетки не эволюционируют, если они не меняются. Такова суть жизни. Везде.
Но не здесь.
Этот мир не забыл, как меняться. Никто не подстроил так, чтобы он отверг изменения. Эти чахлые ростки не были частью большего целого, их не подогнали под правила эксперимента; они не берегли силы, пережидая временную нехватку энергии.
И только теперь моя измученная душа приняла эту опцию: из всех миров, что я повидал, только здесь биомасса не умеет меняться. И никогда не умела.
Только в этом случае тесты МакРиди имеют смысл.
Я прощаюсь с Блэром, с Коппером, с собой. Я сбиваю настройки морфологии – теперь они установлены "по умолчанию", по местному умолчанию. Я-Чайлдс выхожу из бури для того, чтобы все, наконец-то, стало на свои места. Что-то движется впереди: черное пятно на фоне пламени – животное, которое ищет, где бы прилечь. Я подхожу ближе, и оно подымает голову.
МакРиди.
Мы смотрим друг на друга и держимся на расстоянии. Колонии клеток тревожно движутся внутри меня. Я чувствую, как мои ткани перестраиваются.
– Ты единственный, кто выжил?
– Не единственный…
У меня огнемет. Я – хозяин положения. Кажется, МакРиди плевать.
Но ему не все равно. Ему должно быть не все равно. Потому что в этом мире ткани и органы – это не просто временные союзники на поле боя; они постоянны, они предопределены. Макроструктуры не возникают, когда сотрудничество становится важнее затрат, не рассасываются, когда баланс смещается в другую строну – здесь у каждой клетки одна неизменная функция. Пластичность и адаптация невозможны, каждая структура застыла на месте. Это не один глобальный мир, а множество мирков. Это не части одного целого, одной сущности – это ничтожества, твари. Во множественном числе.
А это, думаю, значит, что они просто прекращают существование. Они просто… просто изнашиваются со временем.
– Где ты был, Чайлдс?
Я вспоминаю слова мертвого прожектора: "Мне показалось, что я увидел Блэра. Пошел за ним. Потерялся в буре".
Я носил эти тела, чувствовал их изнутри. Скрипучие суставы Коппера. Кривой хребет Блэра. Норрис и его больное сердце. Они недолговечны. Их не формирует соматическая эволюция, не бережет от энтропии причастие. Их не должно было быть вообще, а раз уж они появились, то как выжили?…
Они стараются. О, как сильно они стараются выжить. Каждая тварь в этом мире – ходячий мертвец, и все же они борются даже за каждую минуту – лишь бы прожить чуточку дольше. Каждая оболочка борется, как боролся бы я, если бы одна часть меня оказалась всем, что от меня осталось. Всем, что могло когда-либо быть.
МакРиди старается.
– Если ты сомневаешься во мне… – начинаю говорить я.
МакРиди качает головой, выдавливает усталую улыбку.
– Если у нас и есть, чем удивить друг друга, то, мне кажется, мы все равно слегка не в форме – ничего не поделаешь…
Но это не так. Я очень даже в форме.
Целая планета мирков, и все – все до единого – бездушны. Они блуждают по жизни в одиночестве, отдельно; они могут общаться только посредством хрюканья и знаков – как будто суть заката или рождение сверхновой звезды можно заключить в какую-то там цепочку фонем или в несколько последовательных черных закорючек на белом фоне. Они так и не познали причастие, и могут стремиться лишь к небытию. Парадокс их биологии поразителен, это так, но масштабы их одиночества, бессмысленность их жизней потрясают меня.
Как слеп я был, как скор на обвинения. Но жестокость, которую я потерпел от рук этого мира – не такое уж и большое зло. Они так привыкли к боли, так ослеплены бессилием, что не могут даже помыслить об ином существовании. Когда окончания ваших нервов ободраны догола, вы беситесь и лягаетесь от малейшего прикосновения.
– Что же нам делать? – интересуюсь я. Я не могу убежать в будущее, только не с теми знаниями, которыми я располагаю сейчас. Нет. Как же я их оставлю, оставлю вот так?
– Почему бы нам… не подождать немножко, – предлагает МакРиди. – Посмотрим, что будет дальше.
Но я могу сделать и кое-что получше.
Будет непросто. Они не поймут. Замученные, неполноценные, они не способны понять. Если им предложить стать частью чего-то большего, они увидят лишь потерю меньшего. Если им предложить причаститься, они увидят лишь вымирание. Я должен быть осторожен. Я должен воспользоваться новообретенной способностью прятаться. Через некоторое время сюда придут и другие ничтожества, и неважно, кого они здесь обнаружат – живых или мертвых. Важно то, что они найдут себе подобных и заберут их домой. Так что я буду маскироваться. Я буду действовать за кулисами – тайно. Я спасу их изнутри, иначе их невообразимое одиночество не закончится.
Эти бедные, дикие твари ни за что не примут спасение с распростертыми объятиями.
Придется их насиловать.