Апраксина Татьяна, А. Н. Оуэн Дым отечества
Как Чезаре Корво разбил зеркало
Даже в окрестностях Ромы встречаются тихие места, куда ночью не заглянет ни одна живая душа. Двое всадников в темных плащах кажутся призраками, да и следующий за ними конвой — группа верховых, не больше десятка, без факелов, молчаливых — не оживляет ночную дорогу. Ночь безлунна, беззвучна, лишь где-то вдалеке ухает филин. Едущий на полкорпуса впереди вскидывает руку: здесь. Река совсем рядом, но угадывается только по запаху воды, по отдаленному кваканью, заглушаемому камышом. Здесь. Где никто не услышит, никто лишний — даже конвой оставлен позади, в полусотне шагов, — не увидит. Вокруг Ромы — мельничные колеса на всех реках и речушках, где только можно пристроиться. Но у этой мельницы слишком дурная слава — она горела трижды. Так что Каэтано, а это их земля, все никак не могут найти желающих взять вроде бы выгодное место в аренду и отстроить тут все заново. Мельница деревянная, была деревянная, на каменном фундаменте, а пристройка — вся из дикого камня. А в пристройке — окна, которые можно закрыть ставнями, стены, на одной из которых прекрасно устроится зеркало, и большой каменный стол, к которому можно привязать привезенного с собой пленника. Жаль, что это мельница, а не бойня, и на столе нет желобков-стоков, пригодились бы.
Второй приехавший, пониже первого, плечистый и коренастый, споро обращается с веревками и узлами. Его жертва не сопротивляется. Не надеется вырваться, не напрягает руку, когда ее захлестывает петля. Молчит. Тонкие губы сжаты в надменной усмешке. Коренастый беззвучно хохочет — он на своем веку повидал много упрямых пленников. Мало кому упрямство помогало. А сегодня, кажется, все будет много интересней, чем обычно. Если уж за дело берется Его Светлость… Впервые на памяти. Рамиро как-то думал, что Его Светлости, как бывшему духовному лицу, такие вещи не очень-то по вкусу. Ошибся. Еще как ошибся. Тут слепым нужно быть, чтобы не видеть, даже сейчас, ночью — движения, прищур, даже свет какой-то в глазах. Азарт. И позвал сюда с собой его, а не де Кореллу. Тоже понятно. Мигелино наш человек надежный, но скучный донельзя. Для него все — служба и всегда что-то не так. Разве что поет хорошо, и дерется. А все остальное — будто ему Господь души не дал. Одно дело сделано. Теперь второе — факелы. Укрепить, зажечь, позаботиться о свежих. Света нужно много. Герцог берется за нож. Когда-то, мальчиком, он заинтересовался трудами анатомов и нашел способ присутствовать при вскрытиях. Смотрел, запоминал, слушал объяснения, но сам пробовать не захотел. Противно было прикасаться к холодной, осклизлой уже тронутой разложением плоти безымянных бродяг и нищих. Но приемы запомнились. Живая кожа — на ощупь теплая, упругая и вовсе не такая податливая, как кажется. Плотная. А сразу под кожей — немедленно тающий на руках жир, из-за него рукоять ножа скользит и вырывается из пальцев. Пытается вырваться. Все это пустяки, нужно только слегка приноровиться. Главное все же — внимание. Потому что есть места, где большие кровеносные жилы лежат прямо под кожей. Рассечешь случайно — и потом возись, перехватывай, перевязывай, если успеешь. Нам это ни к чему. Человек на столе запрокидывает голову, хрипит горлом… он не пытается молчать, ему просто сейчас воздуха не хватает. Герцог отлично знает это ощущение — оно проходит, хотя в тот момент кажется, что никогда не пройдет. Проходит — и все становится еще хуже.
Они еще и зеркало повесили… мальчики. Впрочем, второй, кажется, не догадывается, в чем дело. Тем хуже для него. Не узнает, за что умрет. Герцог хотя бы думает, что столкнулся с исчадием ада — а этот готов помогать просто из любви к мучительству. И почему я так и не попытался выяснить, как наше тело порождает и передает боль… и ощущения на пределе так похожи — как ожог и обморожение — записывал же, и забыл. Наверняка, наверняка дело не во внешних свойствах, не в общности материи, дело в нас… а сейчас оно так подробно…
— Записать нечем… — каркает он вслух. Эти двое не поймут шутки. Они вообще ничего не поймут. Хотя Корво жалко убивать. Все равно бы пришлось — слишком предан отцу, слишком опасен для дела. Но жалко. Хороший материал. Но деваться некуда.
Тело изгибается, бьется затылком… не о стол, кто-то умный положил свернутый плащ под голову. Пора, точно пора, потому что подарка хватит на любое желание — а этот палач-неумеха еще что-нибудь дернет… и тот огонь, который сейчас, накроет с головой, потащит в темноту, умрешь и не заметишь. Он открывается весь, тянется туда, где — на краю, за пределом видения — всегда плавает жадное внимание… и встречает пустоту.
— Зовите, — впервые говорит, чувствуя в теле под руками перемену, герцог. — Зовите ее. Или вам еще недостаточно? В голосе на поверхности только холодный интерес натуралиста, препарирующего причудливого уродца, исторгнутого материнской утробой. Азарта там уже нет. И первоначальной злости нет. А глубже, под интересом, только бездонное, болотистое отвращение. Рамиро Лорка мог бы это услышать, даже распознать — но он думает совсем о другом. О том, до чего хорошо все происходящее. Облизывает губы, в который уже раз. Слегка сердится, что Его Светлость медлит. Что там снять кожу… человек после этого еще долго живет. И даже кричать может, а этот молчит, сволочь, половину удовольствия прячет.
— Бессмысленно, — хрипит человек на столе. — Пусто. Вы раньше сами пробовали? Получалось? Самовлюбленный дурак. Нужно было проверить. Сначала — проверить. Есть же люди, не просто бесталанные, не просто неспособные к магии, а отталкивающие ее… в Ордене Проповедников таких много, они их любят, ищут. Не учел. Что ж. Сам виноват.
Теперь оно идет волной, насквозь, через… можно даже катиться на этой волне, можно говорить — в те минуты, когда она не падает на тебя вся. Хорошо, что можно. Если существо не придет, говорить придется много. И хорошо, что волна… такое было в прошлый раз. Когда он стал штормом и толедский флот отправился на дно. Вернее, до шторма. Вот тогда была волна. Все выше и выше, пока его не вынесло куда-то даже не за край, там не было края, наверх, вниз, в страшный холод, все видно и слышно со всех сторон, и увидел, что происходит и что можно изменить… случай проверить — был ли тот, холодный, иным уровнем сознания того же существа или все же другим созданием. Не пропадать же добру.
Тихо. Нет, не тихо — пульс в висках, хриплое, скомканное дыхание человека на столе, неровное и прерывистое — человека за спиной. Если оглянуться через плечо, то можно увидеть — искаженные в полуулыбке губы, подкрашенный факелом румянец, жадный масляный взгляд. Мечутся по скулам тени — дрожь ресниц, усиленная неровной пляской пламени у стены. Сладострастие. Жадность. Вожделение. Не сразу понимаешь, что их вызвало, а когда понимаешь — хочется метнуть испачканный жиром нож… Зеркало молчит. Остается холодным и прозрачным. Просто поверхность, ровная, гладкая. Просто тонкий слой амальгамы под стеклом. Ничего больше. Не наливается глубиной, не затуманивается, не проступает в нем силуэт. Все бессмысленно. Бессмысленно и отвратительно.
— Так, — каркают внизу. — Слушайте… внимательно. У вас — незаконченное. Без трех последних месяцев, а там много. В Чивитта-Кастеллана есть заезжий дом. Деревянный. Один такой. Хозяйка отдаст любому, кто просто назовет мое имя.
— Я вас ни о чем не спрашиваю.
— Я знаю. Не перебивайте. Вам тут воевать, пока вас не убьют… болван. Теперь о Варано…
— Я все знаю о Варано, — равнодушно отмахивается герцог, ищет обо что вытереть руки — и не находит, так и держит их в воздухе. — Я хотел поставить опыт по вашему методу. Несколько опытов. Он смотрит на человека, на ошметки человека на столе, дергает щекой. Он думал, что будет иначе. Что злость, ярость, ненависть донесут его до цели… Ему сказали, его предупредили, что выйдет плохо. И вечный советник замолчал. Но герцог был уверен… Зря. Теперь он должен хотя бы сказать все вслух. Обязан.
— Я не мстил вам. Вас бы я просто убил. Я хотел посчитаться с ней. С ним. За брата и за Марсель, за все. Она меня избегает, но я надеялся, что на вас и на него, — герцог кивает в сторону Рамиро Лорки, — придет. Особенно на вас. И вот тогда… А еще я хотел понять, помогает ли это от горя. Все говорят, что да, а мне не верилось.
«Он хотел проверить все это… на мне? На мне?» — поднимается откуда-то изнутри, вверх до самого горла, изумление. «Он хотел обратиться к той же силе… мы хотели одного и того же. Еще одна ошибка. Еще одна. Она его избегает — да уж, действительно. Не дозовешься, пустота и пустота, как бы высоко не поднимала волна…» Мысли сбиваются, путаются — поперек рассуждений проходит красное, зигзагом, пульсирующее: «На мне? Неправильно! Нельзя! Я не… я не то. Это же я! Нельзя!» «Почему, — удивляется человек такому мятежу внутри себя. — Почему нельзя? Можно. Корво — дурак, он ошибся по своему счету, он думал, что я соблазнил его брата, что я играл с Альфонсо и хотел его смерти… но я ставил опыты на других — почему нельзя на мне?» «Потому что… — бунтует что-то внутри, и это не плоть, плоть уже смирилась со скорой смертью, давно уже, еще когда на дороге он выбрал путь в Рому, а не подальше. Не плоть, не страх, не животное начало, не понимающее ничего — что-то более важное внутри. Половина сути. Половина, искренне верящая в то, что отличается от всех прочих. — Можно — с другими. Нельзя — со мной. Не меня!» Та часть, которую он не считал собой, отказывался считать собой… и теперь она ломилась к нему, сейчас, когда это уже не имело смысла, когда оставалось только подождать исхода собственного опыта — ломилась с криком…