Закончив рисовать мрачный, под стать настроению, горный пейзаж, Гитлер отложил альбом. Поправил темно-серый, перетянутый кожаным ремнем китель. Сцепив руки за спиной, заходил по комнате, набрал в легкие побольше воздуха.
– Мы глубоко убеждены, что только наше движение способно задержать дальнейшее падение немецкого народа, а затем пойти дальше и создать гранитный фундамент, на котором в свое время вырастет новое государство, – раскатисто произнес он, чувствуя, как энергия собственного голоса привычно начинает покалывать все тело мелкими иголками возбуждения. – Это будет не такое государство, которое чуждо народу и которое занято только голыми хозяйственными интересами. Нет, это будет подлинно народный организм, это будет – германское государство, действительно представляющее немецкую нацию[12].
Он бросил мимолетный взгляд в зеркало.
Очень хорошо!
В глазах – огонь, лицо решительное и сосредоточенное. И надо вот такой жест добавить – взмахнуть ладонью, как отрезать ненужное, прогнившее прошлое.
«Уже не тесные пивные, – фюрер усмехнулся своему отражению. – Стадионы собираются, от криков „Sieg Heil“[13] закладывает уши. А все равно не смогли одержать полную победу. Но надо работать, надо, стиснув зубы, идти вперед. И, конечно, репетировать выступления. Хотя и не хочется, и сил нет, и отчаяние заполонило душу. Оратор – тот же спортсмен, приходится постоянно тренироваться. Как хорошо, что еще с юных лет я бросил курить, избавился от пагубной привычки. С сигаретами ни за что не выдержать мне такой напряженной работы, и это было бы настоящей трагедией немецкого народа…»
Да, пачку папирос поглотили воды стремительного Дуная.
Сколько ему тогда было? Восемнадцать, девятнадцать? А ведь все помнится так живо, как будто бы случилось вчера.
…Он проводил глазами исчезающую в зеленоватой воде красную коробку дешевых папирос и подумал: «Вот и деньги теперь будут. Я выкуривал от 25 до 40 сигарет в день и тратил на это 13 крейцеров. А теперь смогу наесться бутербродов с маслом, и у меня еще останутся деньги. Стану копить – и куплю новых книг или схожу в оперу, или…»
Адольф грустно вздохнул. Вена – вечное прекрасное искушение. Конечно, первое, что испытывает, должно быть, любой человек, оказавшийся в чудесной австрийской столице, – это восхищение. Восхищение красотой изысканной архитектуры, роскошью и богатством здешних жителей. По Рингштрассе можно бродить, позабыв о времени. Рассматривать дворец Хофбург, здание парламента и оперный театр. Потом пройти к Штефлю[14], а когда закружится голова от величественных строгих готических линий, войти внутрь, преклонить колени пред алтарем дивной красоты. Или подняться по узкой винтовой лестнице на смотровую площадку, – какой оттуда вид! Вся Вена предстает перед глазами, Венский лес, горы! Прекрасны и жители Вены. Дамы в невиданных воздушных платьях, мужчины в дорогих костюмах.
На такую красоту хочется смотреть с утра до ночи. И рисовать все-все, чего только коснется взгляд. Лица, кварталы, парки, скульптуры, фонтаны…
А потом, когда пар первого восторга был выпущен, пришло глубокое отчаяние. Жить здесь куда дороже, чем в родном Линце. Сиротской пенсии едва хватает на то, чтобы нанять вскладчину с приятелем скромную квартиру. А есть, покупать одежду, ходить в оперу катастрофически не на что. И улучшений не предвидится.
Впрочем, теперь одной статьей расходов все-таки будет меньше. Адольф еще раз посмотрел на рябую водную поверхность. И, засунув руки в карманы серых брюк, изрядно уже потертых на коленях, зашагал к себе домой.
«Адольф, приказываю тебе заниматься! – нахмурившись, подумал он. – Рисовать, рисовать и снова рисовать. В прошлом году поступить в Академию изящных искусств не удалось. Как гром среди ясного неба! Я-то был уверен, что являюсь отличным рисовальщиком. А тут говорят: в плане живописи слабо, зато видны способности к архитектуре. Но, чтобы поступать на архитектора, нужен аттестат об окончании средней школы, а у меня его нет, заболел, недоучился. На художника можно выучиться без аттестата. Придется снова пробиваться в академию, другого пути нет…»
Еще на узкой лестнице, ведущей к квартире, услышал Адольф неуверенные, неприятно фальшивые гаммы.
Густль[15] уже тут, в маленькой комнате, из окна которой виден ряд красных черепичных крыш. Здесь едва можно развернуться между пианино, столом и двумя узкими койками. Густль – это так славно. Дружба Кубичека помогает не пасть духом. Приятель понимает все без слов, он бодр, весел. Щедро делится своей радостью и вообще всем, что у него есть.
Итак, Густль дома, но к нему пришла ученица. Друг учится в консерватории, гаммы и этюды в его исполнении прекрасны. Сейчас же пианино терзает ученица. И это плохо. Потому что комната и так тесная, потому что девушки эти глупые и некрасивые, а Густль сидит к ним мучительно близко, и…
«Так, прекрати, – оборвал себя Адольф, открывая дверь. Звуки смолкли, но через секунду снова затерзали привыкший в основном к божественной музыке Вагнера слух. – Даже думать об этом грех, и не надо ставить друга в неудобное положение!»
– О, Ади! – Густль сверкнул белоснежной улыбкой, отчего его лицо стало особенно красивым, светящимся. – Привет! А мы уже заканчиваем с фрейлейн, она сейчас уходит. Поедем купаться? Погода какая, самое время!
– Я не люблю купаться. – Адольф покосился на девушку в голубом ситцевом платье, почтительно его разглядывающую. – И мне надо работать.
Захлопнув ноты, Кубичек вскочил с невысокого стула и опять улыбнулся.
– Альбом и краски можно захватить с собой! Пойдем, я знаю чудный пляж на берегу Вены. Венский лес, вода, свежий воздух! Чудесная натура! Что скажешь, Ади?
Адольф сдался. От прямых солнечных лучей, льющихся в распахнутое полукруглое окно, комната и правда накалилась, как жаровня. Воздух, отталкиваясь от ближайших крыш, поднимался к небу дрожащим маревом. Густль прав: на берегу работать будет намного лучше.
Когда они расположились на пляже и в альбоме Адольфа появились первые изгибы русла неглубокой Вены, а Густль, с блестящими каплями в мокрых черных прядях, растянулся на одеяле, Гитлер стал остро жалеть об этом пикнике.
Набрать краски – сделать мазок на бумаге – сполоснуть кисть – опять макнуть в краску – глянуть на реку.
Все.
Все! Это единственный разрешенный глазам маршрут.
Единственный разрешенный.
Но боковое зрение все равно отчаянно ласкает друга.
Его пухлые, словно раскрашенные нежной пастельной акварелью губы, готовые сверкнуть белоснежной улыбкой. Тонкую, чуть тронутую розовым загаром спину с торчащими, как крылышки у цыпленка, лопатками. И впалый живот с ниткой золотистых волос. И худенькие бедра. Да даже ссадина на его голени, царапина с темно-коричневой корочкой, вызывает непонятную нежность, и…
Альбом, краски, не думать, не смотреть, черт побери!
Густль вскочил на ноги и осторожно, чтобы не поранить ступни о мелкие камешки, снова направился к реке.
Водопад солнечного света вычернил контур его высокой худощавой фигуры. Но не скрыл ни малейшего движения мышц, напрягавшихся при ходьбе. Особенно красиво атлетические линии тела выглядели при подготовке к прыжку – подтянутые, тугие, как тетива. Напрягшиеся бицепсы, сжатые маленькие ягодицы, очерченные икры.
Ну, наконец-то.
Прекрасное тело исчезает в фонтане сверкающих на солнце брызг.
С глаз долой.
Еще бы из сердца вон.
Адольф вытер платком вспотевшее лицо и попытался сосредоточиться на рисунке. Рисовать хотелось совершенное тело друга, а не пейзаж. Но если бы такой натурщик надолго оказался перед глазами, то…
Дальше думать было страшно. Адольф облизнул пересохшие губы, вымыл кисточку. И вздрогнул, как от удара хлыстом.
Густль, мокрый, холодный, подкрался неслышно, прижался к спине, обнял.
«Бежать, пока еще могу сопротивляться».
«Не двигаться. Как хорошо».
Противоречивые мысли. Полярные ощущения. Телу одновременно холодно от страха и жарко от страсти.
Теплое дыхание щекочет шею.
– А я знаю, почему Ади не купается, – прошептал Густль, вытаскивая рубашку Адольфа из брюк. – Ади не купается, потому что у него спина и попа в шрамах. Глубокие шрамы. Но их не надо стесняться. Подумаешь! Ты такой красивый. Удивлен, что я все знаю? А я подглядывал, когда ты мылся. Я хочу тебя видеть всего. Ты прекрасен… Расскажешь мне, как появились эти отметины?
– Розги. – Адольф почти задыхался. Сердце пробивало грудь. – Отец, розги, в детстве.
От неожиданного поцелуя перед глазами все закружилось: сосны, берег Вены, заросшая изумрудной травой лужайка.
Губы друга были нежными и одновременно требовательными. И – Адольф это сразу понял – очень умелыми.
Значит, Густль тоже… Думает о том же, хочет того же, не может совладать с собой и остановиться. И он, кажется, уже все знает, все умеет. Значит, неловкости не будет, а будет, наверное, хорошо, и темный туман в глазах рассеется, придет облегчение, но…