Соколы Авдей и Василий были мрачны и лаялись промеж собою всю дорогу до дому. Они долго спорили, кто первый придумал все спирать на Ивана Щура; потом вспомнили, что придумал Иван (Данило), а спрос все равно с нас, потому надо ловить Ивана Щура или кого-нибудь вместо, а доказать, что он Щур, – дело ката Ефимки.
Подход к сыскному делу у соколов был разный.
– Я его не выходя из горницы словлю, – говорил Мымрин. – Я посижу, помыслю и расчислю, где он есть.
– А я просто по кабакам пройдусь, – говорил Авдей. – Раз мы его поймать не можем – стало, умной. А раз умной – стало, ищи его в кабаке. Только денег надо…
– То-то и оно, – вздохнул Мымрин. – Ефимков бы хорошо… С ефимками Иван Щур сам бы к нам прибежал и себя продал. Только вот скупенек наш Аз Мыслете…
Дорога шла мимо питейного заведения. Дверь отворилась, и наружу вышел вовсе голый (благо лето) человек при нательном кресте. Человека ждала жена, или кто там она ему, дала рядно – завернуться – и повела по улице…
В заведениях соколов наших сильно уважали: летось они отдали за приставы кабацкого голову Ивана Шилова, как тот Иван Шилов, вышибая их из кабака, приговаривал: государево, мол, кабацкое дело. Соколы крикнули «слово и дело» и показали на бедного Шилова, что говорил он «государево дело – кабацкое», намекая на известную склонность Алексея Михайловича, или Аз Мыслете, как называли его промеж собой для краткости и секретности друзья.
Народишку в кружале было изрядно, да только для них-то всегда находилось местечко. Душно было. От стрелецкого напитка соколы успокоились, перестали вспоминать пережитое (Мымрин даже забыл, что ему было ткнуто в лицо царскою ладошкой) и не торопясь, обстоятельно, стали обсуждать свою беду. Под конец первой четверти оба уразумели, что поймать вора им не под силу, а посему не следует и затеваться ловить, а надо найти человека, подходящего под щуровские приметы: «ростом невелик, кренаст, глаза кары, волосы-голова руса, борода светло-руса, кругла, невелика; платье на нем: шубенка баранья нагольна, шапка овчинная, выбойчатая, штаны суконные, красные, сапоги телятинные, литовские, прямые, скобы серебряные…»
Серебряные скобы особенно смущали Петраго-Соловаго.
– Серебряны… – ворчал он, глядя на худые свои сапожишки. – Я тя, сукина кота, за эти скобы… В геенне сыщу!
– Тихо, Авдей, – уговаривал его Васька. – На что он нам? Нам бы похоженького найти, и ладушки…
– Не, найду. Подумай, эка птица – Иван Щур…
Какое-то мохнатое рыло, сидевшее рядом, вздрогнуло. Потом, и без того незнакомое, перекосилось до полной неузнаваемости и молвило:
– Ловил один такой… Ловилку оторвали.
Василий собрался было по привычке объявить «слово и дело», Авдей пристроился (по привычке же) своротить болтуну все, что можно, на сторону, но что-то им помешало…
Приказная память соколов не дала охулки и на этот раз: перед ними был опальный Стрелецкого приказа подьячий Никифор Федорович Дурной. Именно ему, Никифору Федоровичу Дурному, три года назад был дан под охрану колодник из Дорогобужа Иван Щур. И ведено было Дурному «того колодника держать скована, в чепи, в железах, с великим бережением». Уж как его Дурной берег: надел на плечи ему особые железа, рекомые «стулом». Не побегаешь в таких-то! А все же «тот колодник Ивашка Щур у него февраля 15 числа за три часа до света ушел с чепью и со «стулом». Следом за ним, понятное дело, ушел из подьячих и сам Никифор Дурной, изрядно битый за небрежение батогами. С тех пор числился он в гулящих, жил неведомо чем и неведомо где.
– Ну, здравствуй, Никифор Федорович, – ласково сказал Мымрин.
– Ты не вичь меня, добрый человек: злодей я хуже ката Ефимки. Изверг, строфокамил, камелеопард суть… Э, да ты не Васька ли Мымрин будешь?
– Для кого, может, и Васька, а для тебя – Василий Алмазович! – гордо отвечал Мымрин.
– Плесни стрелецкой, Василий Алмазович! – потрафил мымринской гордости горемыка Никифор.
– Будя с тебя, питух, самим, видишь, мало…
Это Авдей влез. Чего всяких поить!
– Иди, иди себе, – сказал Мымрин. – Мы люди государевы, нам с тобой сидеть невместно…
– Воля ваша, пойду. А ведь я его днями видел…
Авдей поймал Дурного за рубаху и силком усадил на старое место. Дурной увидел четыре горящих глаза и возгордился. Эх, однова живем!
– Сухо в глотке что-то, – пожаловался он с намеком.
Было плеснуто ему, и не раз, и себе было плеснуто многажды, пока не узнали соколы всей правды про Ивана Щура.
– Он, вор, изменник, шиш, прельщал меня: знаю-де, где на Москве беглым князем Курбским закопана великая казна… За половину просил отпустить. Я чепь и надпилил ему сдуру, а он меня тою же чепью да по башке… Эх, сгорела жизнь, пропала! Ведите меня на спрос – искупиться желаю, пострадать! Слово и де…
Огромная Авдеева ладонь зажала все мохнатое рыло.
– Успеется на спрос, успеется, – сказал Мымрин. – Ты сказывай, где вора видел днями?
Соколы мигом протрезвели: во-первых, узрели в Никифоровом бедстве свое чаемое будущее, во-вторых, запахло деньгами немалыми…
– Вор три года с Москвы не сходит. И не уйдет, покуда клад не возьмет, а невемо что ему мешает… Сила в нем нелюдская: чепи рвет, ровно куделечку. Боюсь я его, шиша… Истинный сатана: я за ем слежу, слежу… Он видит! Все он видит, про все понимает. Я за стрельцы кинусь – он смеяться ну… Хвать-мать – нету его. Третьеводни на улице встрел – говорит, разговор есть… Я бы сам в приказ сдался – Ефимки тоже боюсь…
В умной голове Мымрина созрел план. Все свои интересы наблюдут – Аз Мыслете спокоен, соколы богаты…
– Завтра я его встренуть должен в кружале на Арбате…
…Возвращались поздно. Мымрин поделился хитрым планом с Авдеем, Авдей одобрял.
– И, словом, клад возьмем, а потом самого Ивашку. Государь сказывал: живого или мертвого представить. Можно и мертвого. Мертвый, он про клады не больно-то помнит…
– А Никишка Дурной? – затревожился Петраго-Соловаго.
– А ручки тебе на что господом дадены? – поинтересовался Мымрин.
Глава 3
Васька Мымрин с молодых ногтей был смышлен гораздо. То одно придумает, а то совсем другое что-нибудь. За смышленость его и переверстали из писарей в подьячие. Выдумал в те поры Васька тайное письмо: вроде и не написано ничего, а кому надо – прочтет. Вообще Васька непозволительно много думал. Ладно, что думал о государевом благе. А если бы о воровстве и смуте помышлял? Страшно представить, что натворил бы тот Васька Мымрин, будь он вором и шишом. Но вором и шишом он не стал, потому что его крепко пороли в детстве. А когда в детстве человека крепко порют, он неволею задумается: ежели меня за такую малость этак взгрели, так что же за воровство и татьбу положено?
На государевой службе он всегда наотлику ходил, как великий мастер распознавать заговоры да наговоры. Честно говоря, кабы не Васька, государь не прожил бы и сутки: или сглазили бы Алексея Михайловича, или зарезали. Жила у князя Куракина на дворе слепая ворожея Фенька, жила и жила. Так Мымрин и тут смекнул, что к чему. «И не Фенька это вовсе, – шептал он Алексею Михайловичу. – Это она для отводу глаз выдумала: Фенька, мол. А на деле не иная кто…» Конец доноса скрывался в царском ушке. Предположительно это была покойная Марина Мнишек. От нее ничего хорошего, кроме порчи и сглазу, ожидать было нельзя. Потому и дворовые люди князя Куракина пытаны были накрепко, и сам князь, и жена его, и волы его, и ослы его… За это дело приметили Ваську. А все оттого, что некогда велел князь Куракин гнать сопливого недоросля Васятку со двора взашей.
Не то Авдей. Авдей был силен. Ой, силен! Более нечего и сказать про Авдея. Так они и работали на пару: ум да сила.
…Ко кружалу подбирались в сумерках, с разных сторон. Стрельцов с собой не брали: каждому всего только по полклада достанется, да Авдей и так с десятью Щурами управится.
Целовальник мигнул: все, мол, в порядке, Никифор ждет Ивашку в особой горенке. Ждать было долго, взяли питья.
– Как войдем с двух сторон, – учил Васька, – так ты их обоих в ручки прими и лбами стукни до смерти!
– Ну, – не поверил Авдей. – Как же он, вор, нам клад объявит, покойный-то?
– То моя забота, – засмеялся Мымрин. – Мы все доподлинно узнаем.
Помолчали. Целовальник взял четверть и трижды звякнул об нее ковшиком. Это означало, что Щур появился.
Петраго-Соловаго рванулся было править государеву службу, но Васька одернул его.
– Сиди! – зашипел он. – Пущай наговорятся!
И снова успокоил напарника напитком. Так они ждали, ждали да и запели свою любимую песню, которую сами про себя же и сложили:
За пением и не заметили, что целовальник трижды чхнул условным чихом. Целовальник чхал-чхал, подскочил к соколам и, уже не в силах чхать натурально, сказал словами: