Оттуда, то есть из России, он был давно, уже три года как. Бежать удалось не одному, а с семьей. Да-да, он не только выздоровел, но и успел жениться, дети родились. Здесь, на чужой земле, устроился неплохо, есть на что жить, учить детей…
– Вот видите, сестрица, по вашему совету у Бога счастья попросил. А вы? У вас как? Слушал, как поете, – слезами обливался. Все хорошо? Как Василий Алексеевич? Где он?
И огляделся, словно не замечая невысокого мужчины, стоящего рядом со статной «сестрицей».
– Василий Алексеевич погиб еще в пятнадцатом. Там же, близ Ковно, – сдержанно ответила Надежда Васильевна. – Вот супруг мой, генерал Скоблин, Николай Владимирович. Мы живем в Париже, в Озуар-ля-Феррьер[2]. Если окажетесь во Франции – милости прошу в гости.
И она села в автомобиль, а человек, возникший из ее далекого прошлого, сконфуженно замер на тротуаре, все также прижимая к груди шляпу.
Надежда Васильевна искоса поглядывала на профиль насупленного, молчаливого мужа. Николай чрезмерно близко к сердцу принимает все напоминания о былом. Будь его воля, он заставил бы жену сменить фамилию, чтобы стереть даже воспоминание о ее первом муже, однако вот беда: именно под этой фамилией она стала всероссийской, а теперь и мировой знаменитостью. Надежду Плевицкую знают все – Надежду Скоблину не будет знать никто. А ведь ее популярность дает им очень неплохие средства к существованию. Не только она, конечно, дает эти самые средства, но… Словом, о перемене фамилии речи нет, а все же Скоблин ревнует к былому. Об Эдмунде Плевицком она и думать забыла, однако воспоминания о Василии все еще бьют Надежду в самое сердце, ибо кирасирский поручик Шангин был великой любовью ее жизни.
Они познакомились в 1913 году, во дворце великой княгини Ольги Александровны, на Сергиевской. У сестры императора собрались ее племянницы и блестящая гвардейская молодежь, кирасиры, конногвардейцы. Двадцатидевятилетняя певица Надежда Плевицкая находилась в зените славы – любимица государя, любимица высшего света… Сама-то она знала, что император искренне восторгается ее пением и песнями, понимает их всей душой, за это понимание и обожала его ответно сверх всякой меры, почти обожествляла, ну а свет увлечен ею как модной игрушкой, неким предметом роскоши. До сих пор и смешило, и коробило одно воспоминание: в Ялте (Надежду в то время еще мало знали в высшем обществе), на концерте в доме барона Фредерикса, министра двора, изысканные петербургские дамы, понаехавшие на модный курорт (Крым в то время был необычайно популярен, а Кавказ считался гиблым местом), не столько слушали, сколько рассматривали в лорнетки диковинный костюм Надежды а-ля рюсс и ее саму, словно вещь. Потом, после выступления, одна из дам, с очень русской фамилией и очень плохим русским языком, принялась расспрашивать:
– Что такое «куделька»? Что такое «батога»?
Надежда объяснила. Дама вскинула лорнетку, обозрела певицу с головы до ног, проронила:
– Charmant! Вы очень милы!
И отплыла прочь.
Надежда, несколько даже испуганная, ибо привыкла к простым манерам московской знати, а не к высокомерным выходкам петербуржцев, спросила у стоящего рядом с ней генерала:
– Разве эта дама не русская?
– Она русская, – ответил генерал, почтительно щелкнув каблуками, словно разговаривал с венценосной особой. – Да, русская, но она дура!
После его объяснения Надежда стала более снисходительно относиться к тому, что в высшем свете ее воспринимают как модную забаву и дивятся расположению государя к высокой голосистой «пейзанке». Главное – что Он ценил ее, публика обожала, а в газетах появлялись самые трогательные отклики. Вот что писал, например, «Граммофон»:
«Сейчас в большую моду входит Н. Плевицкая, гастролировавшая в «Буфф» и получившая имя певицы народной удали и народного горя. В «Буфф» среди сверкания люстр пела гостям русские и цыганские песни… Какой прекрасный, гибкий, какой выразительный голос! Ее слушали, восторгались… И вдруг запела как-то старую-старую, забытую народную песню про похороны крестьянки. Все стихли, обернулись. В чем дело? Какая дерзость! Люди пришли для забавы, смеха, а слышат: «Тихо тащится лошадка, по пути бредет, гроб, рогожею покрытый, на санях везет…» Все застыли. Что-то жуткое рождалось в ее исполнении. Сжимало сердце. Наивно и жутко. Наивно, как жизнь. И жутко, как смерть…»
Надежда была в восторге от этой странной статьи. Казалось, никто так хорошо не понял ее песен, как автор «Граммофона»! Но сейчас, на концерте у великой княжны Ольги Александровны, главным для нее было, чтобы ее песни верно понял, понял и полюбил вон тот поручик кирасирского ее величества полка, который стоял у дальнего ряда кресел, исподтишка поглядывая на знаменитую певицу, а потом вдруг отчего-то заволновался, покраснел и потянул воротник мундира, словно тот душил его.
Странно: любимое концертное платье у Надежды было с декольте, не бог весть каким глубоким, а все же с открытой шеей, и ожерелья она нынче не надела. Отчего же возникло внезапное ощущение, что воздуху не хватает, а сердце останавливается при взгляде в эти незнакомые светлые глаза?
Они сперва стали любовниками, а потом начали понемногу узнавать друг друга. В эту пору полной неопределенности и любовного угара Надежда не то со смехом, не то с ужасом вспоминала давнее наставление матушки, полученное еще тогда, когда Надежда Плевицкая звалась еще Дежкой Винниковой, жила в родимой деревне и пела только в церковном хоре да на крестьянских свадьбах:
– Ты молода еще, Дежка, несмышлена. Пуще всего на свете бойся ребят. Они изверги лукавые, и обмануть девушку, обвести – это у них, разбойников, за милую душу. А как посмеется над девушкой, так и бросит, а она тут и гибнет. Бойся, не попадайся им в лапы, а то и глазки твои потускнеют, и голосок пропадет!
Вот этого – что глазки потускнеют и голосок пропадет – Дежка боялась хуже смерти, а потому блюла себя так, что приводила в отчаяние своего первого мужа, Эдмунда Плевицкого, артиста Варшавского балетного театра. То есть тогда еще не мужа, а просто кавалера. И Дежка думала, что кабы красавец Эдмунд мог заполучить Надю Винникову запросто, как других молоденьких артисток, то, очень может статься, никогда и не сделал бы ей предложения. Ведь, несмотря на свою исключительную красоту, балетную утонченность и польскую изысканность, он был, по сути своей, из тех же самых «ребят», которым лишь бы «обмануть девушку, обвести», а там хоть трава не расти. Но она была така-ая недотрога!
И до такой же степени она его возбуждала! Иногда Эдмунду даже стыдно становилось на сцене, когда он поглядывал на роскошную Надину фигуру где-то в последнем ряду щупленьких, малокровных балеринок из кордебалета (в ту давнюю пору она, если не удавалось достать ангажемента певицы, изображала из себя танцовщицу, что с ее крестьянской статью и не слишком-то большой поворотливостью удавалось нелегко!) и ощущал прилив сильнейшего плотского желания. А костюмы у балетных танцовщиков – они ведь всем известно, какие, ничего в них не скроешь. И вот, вообразите, принц неземной красоты делает на сцене изящный реверанс перед столь же неземной, девственной Авророй или Одеттой, а в это время у него, у принца… О, пардон! А виновата была Надежда!
И даже потом, уже получив от Эдмунда предложение руки и сердца, она все никак не шла под венец (а в постель и подавно!), пока от матушки не пришло из деревни письмом благословение. Театр был тогда на гастролях, и, узнав о благословении, заморенный затянувшимся воздержанием Эдмунд улыбнулся не без ехидства:
– Ну вот и радость нам! Через неделю в Киев возвращаемся. Вы здесь венчаться желаете, или до Киева ждать будем?
Но больше Надежда его томить не стала:
– Да уж довольно мы ждали!
Эдмунд, наверное, был озадачен сдержанностью невесты, потому что отлично знал, какая репутация у кафешантанных артисток (а Надежда пришла в труппу из хора, которому приходилось часто выступать в кафешантанах). То и дело после концертов девицы получали приглашения спеть в отдельном кабинете для богатого посетителя. Многие так и хватались за «счастье». Многие – но не Надежда. То есть однажды она по дурости согласилась спеть… Но ей, дурехе наивной, и в голову не могло взбрести, что старик с бородой до пояса, называвший ее дочкой, захочет от нее не только пения. То есть даже вовсе не пения! Не дав ей и звука издать, он полез к ней и успел разорвать лиф платья, прежде чем Дежка очухалась и поняла, что вообще происходит. Но, узрев свою голую грудь, она подняла такой крик, что старик счел за благо отпустить малохольную певунью. С тех пор она стала настолько строгой, что не только улыбнуться боялась незнакомым мужчинам, но и цветов не брала после выступлений, хоть цветы эти, наверное, от сердца подносились, а не с какими-то пошлыми намерениями.
И точно такой же строгой она оставалась в замужестве. Эдмунд мог быть совершенно спокоен: Надя ему не изменит. И даже спустя несколько лет, когда она взлетела на пик славы и зачастила по стране с гастролями (супружеская жизнь Плевицких в основном проходила вдали друг от друга), а потом, к печали своей, поняла, что разлюбила Эдмунда и что он разлюбил ее, Надежда и тогда вела себя, как подобает замужней женщине: без глупостей, без вольностей, без намека на адюльтер. Ну а как же! Иначе глазки потускнеют, и голосок пропадет!