– Опять у тебя нос грязный. А почему на коленке дыра? – Она сырой тряпкой вытерла мой нос – мне стало больно. Я едва не заплакал.
– Смотри, ты с Байкалом, – невольно непочтительным голосом – что меня смутило – сказал я папке.
– А, ну-ну, добро, добро. Похож, – мельком, невнимательно взглянув на рисунок, сказал он. Размахнувшись топором, выдохнул: – Уйди-ка!
На моих глазах выступили слезы. Я крутил – и открутил – пуговицу на рубашке. "Они поругались, а я как виноватый. Вот было бы мне не восемь лет, а восемнадцать, я им все сказал бы!" И от переполнившей мою душу обиды я оттолкнул от себя кота Наполеона, который начал было тереться о мою ногу. Наполеон посмотрел на меня взглядом, выражавшим – "Это как же, молодой человек, понимать вас прикажете? Я всю жизнь честно служу вашей семье, ловлю мышей, а вы так меня благодарите? Ну, спасибочки!"
Я взял бедного кота на руки и погладил, и он замурлыкал, жмуря слезящиеся, подслеповатые глаза. Я вошел в дом.
На кровати сидел брат и играл со щенком Пушистиком – натягивал на его голову папкину рукавицу. Черный с белым хвостом щенок отчаянно и весело сопротивлялся. Меня не смешила, как обычно, проказа брата. С минуту сумрачно, словно он виновник моей обиды, смотрел на Сашка и залез под свою кровать: я так частенько поступал, когда хотелось поплакать. Решил: "Уеду. Я им не нужен. Они меня не любят. Пусть! И я их не буду любить. Вот куда бы уехать? Может, в Америку или Африку? Но где взять денег на электричку? Лучше поближе. Пешком. Возьму с собой Ольгу Синевскую. Будет мне мясо жарить, а я – охотиться на медведей. Будем играть день и ночь и варить петушков из сахара".
В дверном проеме я видел двор. К маме, улыбаясь, подошел папка. Кашлянул, конечно, для нее. Но по строгому выражению маминого лица можно было подумать – важнее стирки для нее на всем белом свете ничего нет. Но я догадывался о ее притворстве.
Интересен и смешноват для меня был папка: я знал его как человека немного величавого в своей непомерной силе, уверенного, теперь же он походил на боязливого, запуганного родителями ученика, раболепно стоящего перед учителем, который решает – поставить ему двойку или авансом тройку.
– Аня, – позвал он маму.
– Ну? – не сразу и глухо от долгого молчания отозвалась она, не прекращая стирать.
– Квас, Аня, куда поставила? – Папка почему-то не отваживался сказать о главном.
– Туда, – ответила она, сердито шевельнув бровями, и махнула головой на сени.
Папка напился квасу и, проходя назад, дотронулся рукой до плеча мамы так, как прикасаются к горячему, определяя, насколько горячо.
– Ань…
– Уйди!
– Что ты, ей-богу? Выпил с мужиками. Аванс – как не отметить? Посидели да – по домам. Что теперь, врагами будем? – Папка пощипывал свою черноватую с волоском бородавку над бровью.
– Ты посидел, а двадцати рублей нету. И сколько раз уже так? А Любче, скажи, в чем зиму ходить? Серьге нужны ботинки. У Лены школьной формы нету, да всего и не перечислишь. А он посидел… седок, – с иронией сказала мама.
– Ладно тебе! Руки-ноги есть, – заработаю. До сентября и зимы еще ой-еей сколько. – Папка опять дотронулся до ее плеча.
– Отстань.
– Будет тебе.
– Дрова руби… седок-наездник.
Папка досадливо махнул рукой, резво пошел, но в некоторой нерешительности остановился. Он вдруг близко подошел к маме, обхватил ее за колени и – взмахнул вверх. Мама -Ох!", а он захохотал.
– Да ты что, змей?! А но, отпусти, кому говорю?
– Не отпусьтю, – игриво ломает он язык, видимо, полагая, что несерьезным поведением можно ослабить мамину строгость.
– Кому сказала? – вырывалась она.
– Не-ка.
Помолчали. Маме стало неловко и, похоже, стыдно, она покраснела, когда выглянули на шум соседи.
– Отпусти, – уже тихо и как-то по-особенному кротко произнесла она, и папке, без сомнения, стало ясно, что примирение вот-вот наступит.
Он поставил ее на землю и попытался обнять. Мама притворялась, будто бы ей неприятно и отталкивала его.
– Иди, иди: вон рубить сколько, – пыталась говорить она строго и повелительно, но улыбка расцветала на ее лице.
Люба и Лена, убиравшие во дворе мусор, улыбнулись друг другу. Мама и папка вошли в дом. Я замер.
– А где у нас Серега? – громко спросил папка.
– Да под кроватью, Саша, будто не знаешь его повадку, – шепотом сказала мама, но я услышал. Сердце приятно сжалось в предчувствии веселой игры с папкой; он любил пошалить с детьми.
– Знаю, – махнув рукой, шепотом ответил он. – Это я так. Дуется на нас. Сейчас развеселю. – И громко, для меня, сказал: – Куда же, мать, он спрятался? – Стал притворно искать.
Я решил перехитрить его. Прополз под кроватью и затаился за шторкой; сдерживая дыхание, зажимал рот ладонью, чтобы не засмеяться.
– Наверно, Аня, под кроватью? Как думаешь?
– Не знаю, – притворялась мама. – Ищи.
Не выдержав, я выглянул из-за шторки – и мое лицо как пламенем обожгло: на меня в упор смотрела мама. Она, видимо, заметила мои перемещения. Я приставил палец к губам – молчи! "Конечно, конечно! – ясно вспыхнуло в ее расширившихся глазах. – Разве мама способна предать сыночка?"
Не обнаружив меня под кроватью, папка озадаченно покрутил усы.
– Гм! Не иначе, на улицу вышмыгнул, чертенок, – решил он и занялся своими делами.
– А я вот он! А я вот он! Бе-е-е!
"И я хотел их не любить, – думал я, когда мама давала мне и брату конфеты. – Папка такой хороший, а мама еще лучше!.."
И мне снова все в мире представлялось веселым и добрым. Мама – самой доброй, а папка – самым веселым. И нынешняя обида, и прошлые – просто недоразумения; они как тучи, которые улетают, и вновь жизнь становится прежней. Мне казалось, что доброта и веселье пришли к нам навечно, что никаким бедам больше не бывать в нашем уютном доме, в нашей большой семье.
4. РЫБАЛКА
Папка был страстным рыбаком. Помню, каждую пятницу, под вечер, он копал червей и ловил кузнечиков. В субботу, рано-рано утром, когда в воздухе еще стоял чуть знобящий летний холодок, а небо было фиолетовым и помаргивали в нем тускнеющие звезды, я и он уходили на рыбалку с ночевкой.
Бывал я в разных краях, видел много замечательного в природе и зачастую говорил или думал: "Какая красота". А, возвращаясь всякий раз к Ангаре, к ее обрывистым сопкам, зеленым, тихим водам, к ее опушенным кустарником и ивами берегам и старчески ворчливому мелководью, я ловил себя на том, что об этих местах не могу говорить высоким слогом, не тянет меня восклицать, а могу лишь смотреть на всю эту скромную прелесть, сидя в один из редких свободных вечеров на полусгнившем бревне возле самой воды, молчать, думать и грустить. Хорошо грустится в родных, знакомых с детства местах после долговременной разлуки с ними.
Мама с папкой ссорились из-за его увлечения рыбалкой.
Сегодня мы, как обычно, спозаранку уже пошли было, но мама, вернувшись от поросят, начала с папкой все тот же разговор о его "дурацких" рыбалках. Сердито гремела ведрами и чугунками.
– А-а-ня! – умоляюще отвечал на ее нападки папка. Когда детей бранят, они лезут пальцем к себе в рот, в ухо или в нос, а папка, когда его честила мама, пощипывал ус. – Аня, для души-то тоже надо когда-то жить. Бросай все, пойдем порыбачим, а?
– Порыбачим! – отвечала мама и с внезапным ожесточением зачем-то сильно затягивала поясок на своем выцветшем халате. – А в огороде кто порыбачит? Все заросло травой. А крышу сарая когда, дружок ситцевый, порыбачишь? Протекает уже. А детям обувку когда порыбачишь, рыбак-казак? – и с грохотом поставила пустое ведро. Мы даже вздрогнули. – Для души хочешь пожить? Да ты только для нее и живешь, а я вечно как белка в колесе кручусь.
– Аня, гх… не ругайся.
Папка положил на завалинку удочки и мешок с закидушками и едой, присел на лавку и закурил в раздумье. Я с мольбой в душе смотрел на него и с невольной досадой на маму и ждал одного решения – пойдем рыбачить. Папка покурил. Встал. Помялся на месте в своих огромных болотниках, в которых он чудился мне сказочным Котом в сапогах. Взял мешок, удочки. Покусывая оцарапанную рыболовным крючком нижнюю губу, взглянул на маму так, как смотрят на взрослых дети, когда, своевольничая, хотят выйти из угла, в который поставлены в наказание.
Мама была занята растопкой печки и притворялась, будто до нас ей дела уже нет.
– Ну, пойдем, Серьга, порыбачим… маненько… а завтра крышу… кх!.. починим, – обратился папка ко мне, но я понял, что сказал он для мамы.
Она вздохнула и укоризненно покачала головой, но промолчала. Папка шел к воротам, ссутулившись и стараясь не шуметь, словно тишком убегал от мамы. "Я понимаю, – быть может, хотел бы сказать он, – что поступаю скверно. Но что же я могу поделать с собой?"
Я обернулся. Мама, прищурив глаз, улыбалась.
Выйдя за ворота, папка сразу выпрямился, словно сбросил с плеч груз, по его усу потекла улыбка. Он пнул пустую коробку, вспугнув спавшую в траве бродячую собаку.