Мой друг так и не поправился – он вытянулся, потерял детскую рыхлость, его прыжок приобрел легкость. Егор стал танцевать почти играючи, трудных па для него как будто не существовало. И только характер, взбалмошный, упрямый, несговорчивый, мешал ему в училище. Безобразия, на которые он был мастак, повергали в ужас администрацию и педагогов. Вызывали его родителей, ругали на педсоветах – все это имело эффект временный. Спасал Егора его талант. Он был таким очевидным, что даже мы, дети, не могли не признать этого. Перевоплощение в характер было настолько явным и ярким, что во время его танца все замирали. Я гордился другом, а он с удовольствием «пинал» меня:
– Ну, что ты как пломбир?! Сладкий, липкий, растекающийся…
Я отмалчивался – у меня была совсем другая манера выступления и слабость в характерных партиях. Но высокомерие друга и желание унижать мне не мешало. Я догадывался о какой-то обиде и… какой-то зависти. Нас в училище рано приучили смотреть на свое отражение в зеркале. Видно было, что Егор некрасив, что его темные, неукладывающиеся ни в одну стрижку вихры делают его похожим на черта, сходства добавляли смугло-желтоватый цвет кожи и маленькие глубокие глаза. На его фоне я выглядел классическим принцем из любой сказки братьев Гримм. Мы дружили, несмотря на различие в темпераменте и несмотря на его детскую злость. Когда моя семья так внезапно изменила «конфигурацию», Егор оказался ближе всех:
– Ну, Пломбир, можно, конечно, ей что-нибудь подстроить… – Его глаза загорелись азартным огнем.
– Кому? – не понял я.
Егор и сам не понял, кого он имеет в виду, но только он точно знал, что что-то надо предпринять.
– Пломбир, не дрейфь, только скажи. Можно этой, его жене… Или…
– Или… – насупился я.
– Да, ну все равно кому! Кто-то же виноват в том, что ты будешь с мачехой жить!
Егор, как всегда, произнес то, что я и так знал, но в его устах это прозвучало словно приговор. Первым побуждением было дать ему в морду, но что-то остановило меня. Я решил показать всем, в том числе и другу, что в моей жизни происходят желанные перемены. И потом, в свои двенадцать лет я понимал, что особенно виноватых здесь нет. Есть пострадавшие, заблуждавшиеся, ошибившиеся, но только не виноватые. Никого из близких считать таковым я не осмеливался.
Мой переезд, мамин отъезд, отцовская беготня между двумя квартирами – вся эта суета неожиданно сослужила мне хорошую службу, – в присутствии друг друга нам не надо было придумывать темы для разговоров и смущаться. В нашей квартире царил хаос.
– Эти брюки ты должен носить, когда потеплеет. В холодную погоду возьмешь клетчатые! И свитер этот тоже наденешь в морозы гулять. – Мать сидела у шкафа и на моих глазах доставала оттуда вещи.
– Я понял. – Мне хотелось быть послушным, будто это может повлиять на исход дела. Казалось, что еще есть шанс задержать мать в Питере.
Она же продолжала деловито объяснять:
– Теперь – костюмы. Их у тебя два. Один – на выход, в училище по торжественным случаям, другой – так, можно и на занятия. – Их в полиэтиленовых чехлах мать повесила на ручку двери. – Теперь смотри – вот это футболки. Белые, для репетиций…
– Может, ты потом уедешь? Позже? Весной? – неожиданно для себя произнес я.
Она, как будто ожидая этих слов, торопливо заговорила:
– Ты не думай, не волнуйся, я буду звонить и писать, а еще приеду, как только там устроюсь, так и приеду. Тут ехать несколько дней, а можно и на самолете, так это будет совсем быстро.
– Вот и не уезжай, – упрямо повторил я.
– Я уже не могу, – вдруг тихо произнесла мать. И тон ее был такой, словно я был ее ровесником, взрослым человеком, понимающим, что такое «обстоятельства».
Я замолчал, осознав, что взрослый мир перебороть невозможно.
– Тогда приезжай побыстрей. – С этими словами я стал складывать свои вещи в коробки. Сидя спиной к матери и шурша пакетами, мне все равно было слышно, как она плачет.
Потом мы разбирали учебники, разные мелочи, спорили, что из этого мне позарез необходимо, и в разгар наших сборов звонила жена отца.
– Саша, я не могу найти твои рубашки! Или ты их еще не привозил? – как ни в чем не бывало прокричала по телефону Татьяна Николаевна. – Посмотри, они еще там, у вас?
Я слышал, как одновременно она давала задание отцу:
– У него в комнате форточка плотно не закрывается, сделай что-нибудь!
Моя мать все это время выглядела подавленной и растерянной. Словно и не было той твердости и того спокойствия, с которыми она сообщила о своем отъезде. Она складывала коробки с моими вещами, потом что-то делала на кухне, а потом махнула рукой и, указав на многочисленные кастрюли и тарелки, бросила.
– Пусть останется хозяину. В твоем доме все это есть, – сказала она отцу, сделав ударение на слове «твоем», – а я там все куплю.
Вся ее одежда уместилась в двух сумках. На удивленный вопрос отца она кивнула головой: «Да, это все!» Временность личной жизни для нее, как для женщины, видимо, выражалась еще и в этом нежелании покупать себе что-то лишнее. Словно она жила начерно, все это время готовясь по-настоящему жить, когда выйдет замуж за отца. Со мной мама старалась быть особенно ласковой, но мне тогда это показалось заискиванием, и я стал избегать разговоров. Тогда мне нужна была опора в виде ясного плана нашей дальнейшей жизни, точного рисунка отношений, графика встреч, определенных дат, в виде объяснений. Пусть и формальных, но все же объяснений. Эмоциональные причитания меня только злили и вынуждали в уме произносить фразу: «Если тебе так меня жаль, тогда останься! Пусть тот, другой, ждет или ломает свою жизнь и приезжает сюда, к нам!»
Как должна была поступить мать? Уехать вслед за своей любовью в Кемерово, приобретя, таким образом, угол, дом, семью, и забрать меня с собой, лишив возможного будущего, профессии, искусства? Или она должна была пожертвовать всем и остаться в Питере, воспитывать меня и безнадежно ждать отца, который, скорее всего, так и не ушел бы от жены? Как она должна была поступить, в каком случае она была бы права? Ни тогда, ни сейчас я не знаю ответа на эти вопросы.
Именно мой друг своим наблюдением заставил меня внимательнее присмотреться к близким людям.
– Он как старик, – как-то сказал Егор, наблюдая, как мой отец возится с какими-то коробками.
Тогда я увидел, что две продольные морщины, которые раньше придавали ему мужской шарм, превратились в тяжелые неопрятные складки, брови, серо-седые, вдруг ощетинились отдельными неровными волосками, отросшие волосы неаккуратно опускались на воротник, а руки, всегда такие ухоженные, сильные, вдруг стали жилистыми и старыми. «И ведь точно. Он – совсем другой. Совсем. Как будто бы это и не он!» – подумал я и пожалел отца своим еще неопытным сердцем. Его трагедия заключалась не только в том, что все это время он жил двойной жизнью, обкрадывающей его ежедневно, но и в том, что пришлось сознаться в измене, во лжи. С ним произошло то, что когда-то по его вине произошло с его женой, – он терял любимого человека. Терял женщину, подарившую ему сына, женщину, которую любил все это время и которой старался быть верен настолько, насколько у него это получалось.
Люди лишь подчиняются обстоятельствам места и действия. Не учись я тогда в балетном училище, а занимайся математикой или химией, моя семейная жизнь сложилась бы иначе.
Переезд к отцу состоялся в день отъезда матери. Проводив ее, мы с ним сразу поехали на Литейный. Отец по дороге молчал, только жал на газ и резко тормозил на светофорах. У меня же было такое чувство, что меня бросили, причем навсегда. Я до последнего мгновения наивно надеялся, что она выйдет из вагона, обнимет меня и останется в Питере. Но этого не произошло – мама только плакала, говорила что-то про телефонные звонки, свой адрес, бабушку с дедушкой. Я ничего не понимал, только кивал головой, еле-еле удерживая себя от того, чтобы не броситься ей на шею, не разрыдаться и не упросить ее остаться. В тринадцать лет вид уезжающей матери превращает ребенка в почти сироту.
– Ты не стесняйся, это и твой дом тоже, – наконец произнес отец, и я понял, что мы почти приехали.
Все тот же лифт так же прогремел цепями, со скрипом остановился на пятом этаже, мы вышли, но позвонить не успели, Татьяна Николаевна сама открыла дверь.
– Здравствуй, давай я тебе помогу… – Она обняла меня за плечи и стала помогать снимать куртку. Я что-то буркнул, отстранился, но потом мне стало и стыдно, и плохо, и появилась какая-то слабость. Я мысленно махнул рукой и поддался заботе этой молодой худенькой женщины.
Комната моя была удобная, мебель вся встроенная, кроме большого письменного стола.
– Раритет! – многозначительно сказала Татьяна Николаевна. – От предков остался, две войны, нет, три войны пережил.
– Сколько же ему лет?! – изумился я.
– Ну, сто с небольшим. Сам посуди – Русско-японская война, Первая мировая, Великая Отечественная… Три войны.