Пятьдесят граммов коньяка быстро реанимировали напряженный организм. Моцарт сделал глубокий вдох и с любопытством уставился в программку. «Ave verum corpus», «Kyrie in D minor» и еще пара произведений поминальной музыки. И только потом Requiem. Очень правильно. Другой порядок был бы странным. После «Requiem» любая музыка даже самого гениального композитора Вольфганга Амадея Моцарта уже не нужна.
– В-вы позволите?
Моцарт изумленно вытаращился на стоявшего перед ним… Цыпленка. Девушка в сером пиджачке и длинной черной юбке выглядела хрупкой и испуганной. Тоненький острый носик придавал ей отдаленное сходство с птичкой. Чашка чаю, блюдечко с пирожным, соскользнувшая на локоток-крылышко сумочка. Бедняжке больше негде примоститься, все жердочки, то есть столики, заняты.
Моцарт, поражаясь собственному умилению, молча кивнул. Белокурый Цыпленок выглядит крошечной и изящной, как статуэтка. Еще расколется, в натуре, от прокуренного сиплого голоса.
– Спасибо, – чирикнула девушка, присаживаясь на краешек стула.
«Музыкантша? Училка? – прикидывал Моцарт, невольно любуясь неправильным, но добрым и свеженьким личиком. – Наверное, она не замужем, живет с мамой. И по вечерам играет ей „Лунную сонату“. Милая, робкая, мухи не обидит».
Милая, робкая.
Она его уничтожила мгновенно.
Промокнув бледные, не накрашенные, что ли, губы салфеткой, вдруг выстрелила прямо в сердце:
– Из «Requiem» мне больше всего нравится «Confutatis»[17]. Все поражаются эмоциональности «Lacrimosa»[18], но я думаю…
Что она думает – Моцарт уже не слышал. Во рту почувствовался соленый привкус крови, на горле – холодные пальцы смерти, в нашпигованной свинцом груди запылал пожар…
…Его бригада, волковская, «крышевала» Андрея Захарова правильно, по понятиям, с полным на то основанием.
Захаров шустрый, ловкий. Быстро просек ситуацию, сориентировался в перестроечном дефиците шмотья. Наладил поставки ткани, организовал цех в Подмосковье, нанял швей. И по адидасовским каталогам стал клепать свой «Адидас». В этих костюмах ходили тогда все, в том числе и братва. Захаровские точки на вещевом рынке быстро привлекли внимание волковских. На «стрелке» Захаров говорил, что уже платит процент подмосковным. Но ему четко все разъяснили. «Крыша» по месту размещения производства – одно, расчет на точке продажи – совсем другое. А подмосковных они перестреляли под каким-то предлогом. Там и разбираться было не с кем: не бригада, название, малолетняя шпана.
Захаров оказался не только шустрым, но и понятливым. В назначенный день пацаны привезли от него сумку с бабками, все чин чинарем.
Платил Андрей исправно, не зарывался. Не выпендривался, когда ему увеличивали размер дани. Надо полагать, просекал – коль дело спорится, доходы растут, то и на «крышу» надо отстегивать побольше. Тем более что прикрывали его честно – и от ментов, норовивших также получить процент с прибыли, и от братвы, рот на чужой каравай раззявившей.
Что его «кинет» именно Захаров, Волк и предположить не мог. И даже тогда, когда волковских стали выкашивать безо всяких объяснений, подозревал в подставе кого угодно, но не Андрея.
А этот козел оказался изобретательным. Объединил свой кооператив с кооперативом Виктора Паничева. Тот джинсы «варил» и тоже на вещевом рынке точки имел. Правда, не на том, что волковские контролировали. «Крышевали» Паничева пацаны Героина. Полные отморозки. Никаких предъяв, никаких «стрелок». Чуть что им не по нраву – волыну выхватывают и давай палить.
Волк бы в сторону отошел, если бы быстро просек ситуацию. По понятиям, конечно, надо было разборки клеить. Договариваться, кому соскочить, кому остаться и на каких условиях. Но даже «законники» советовали с Героином не связываться. Разбираться надо с теми, у кого мозги есть. А Герыч и его пацаны свои мозги давно наркотой спалили. С ними не разбирались, их периодически отстреливали. Только Гера, сукин сын, живучим оказался, ни пули шальные его не брали, ни наркотики поганые. Волк, без базара, отошел бы в сторону, и лица не потерял, и бригаду свою сохранил. Но упустил время, схоронил несколько своих людей. При таком раскладе выход оставался один – война с Герычем. Иначе по другим бригадам чуйка пойдет, что волковские варежкой щелкают. Велика Москва, а сладких мест все равно на всех не хватает. За вещевой рынок биться имеет смысл. В войне с несколькими бригадами выиграть сложнее, чем с одной, даже «отмороженной».
Волк планировал устроить Героину и его пацанам чисто конкретное честное мочилово, но тот его опередил. Собравшиеся в своем любимом кабаке волковские, «перетиравшие» житье-бытье, в том числе и планы по устранению Геры, даже сообразить ничего не успели. Свинец полился сразу, отовсюду. Палили из входа в отдельный зал, где гуляла бригада, из окон. Сразу поймавший пулю-дуру Волк, падая, все пытался вытащить из кобуры «стечкин», но немеющие пальцы не гнулись.
– Тихарись, Волк! Стол! Живо! – вдруг заорал его охранник Васек, разряжая в мелькнувшую в окне лопоухую бритую башку половину обоймы.
Боковым зрением Волк успел увидеть, как, словно при замедленной съемке, через зал летит граната. И бросился под стол, рывком – откуда только силы взялись – оттолкнул от себя крышку, чтобы перевернулась тяжелая махина, хоть как-то защищая от осколков. Как звенели бутылки и тарелки, Волк уже не слышал. Все взорвалось, грохнуло, погасло…
Следующая мысль. Простая, но совершенно не пугающая.
«А я, пожалуй что, умер. Я умер, и бог отправил меня в рай».
Быть мертвым Волку очень понравилось. Смерть – это свет, сменяющийся легкой полутенью, это тепло, переходящее в прохладу. Смерть красива и совершенна. Ее бояться не надо, так как она открывает дорогу к чистому белому снегу, ждущему, принимающему и очищающему…
Он только успел осознать все это, как во рту заплескалась солено-горькая кровь, а боль запустила когти в грудь и резко выдернула свои лапы.
Собственный стон, вырвавшийся из окровавленного рта, показался Волку невыносимым, хуже скрипа ногтя по стеклу, отвратительнее визга плохо смазанной двери. Потому что он портил доносившуюся из глубины общего зала негромкую божественную музыку.
Слух и голос у Волка вроде бы имелись, пацаны слезу пускали, когда он на гитаре лабал «А помнишь, девочка, гуляли мы с тобой». Но это, конечно, так, для баловства. Никогда он музыкой не интересовался, другие дела всегда были важнее и серьезнее.
Но в тот момент… Он все сразу быстро понял. Звучит какая-то классика. И она невероятна, божественна. Это она была тем светом и полутенью, теплом и прохладой. А теперь… ледяной водопад инструментов и голосов сплетается в последних страшных объятиях… не вырваться из них… или все же спасение возможно?
На лице стало непривычно тепло и мокро. Волк сначала испугался, а потом разозлился.
Ерунда какая-то!
Мало того, что плачет, как баба. Так еще и отвлекается, когда звучит такая музыка, кощунствует.
А потом он вдруг различил сквозь слезы дрожавший, неотвратимо приближавшийся женский силуэт в белых длинных одеждах.
И закрыл глаза, чтобы не видеть надвигающуюся, безмолвную, ужасную в своей реальности смерть. Чтобы подольше побыть со смертью, прекрасной, звучащей.
В музыке слышалась надежда.
В приближавшихся шагах ее не было.
Его спас «Confutatis». То есть в тот момент Волк еще не знал, что это «Confutatis», это стало ясно позднее, когда он прочитал все, что нашел о Моцарте и «Requiem». Тогда просто отчаяние неимоверного напряжения так ударило по остаткам и без того растерзанного тела, что Волк понял одно. Надо жить. И он будет жить! Чтобы узнать, что это такое звучит сейчас. Рай, ад, ток, вырванное обласканное сердце, замирающее дыхание, и слезы, и слезы.
Милиция и врачи приехали одновременно, под мелодию «Domine Jesu».[19]
Русский перевод латинского текста, точное знание тональностей, инструментов. Он обещал себе все это понять, изучить каждый звук, научиться различать голоса хора, слышать кларнеты, фаготы, тромбоны. Он обещал себе жить…
– Надо же, а сердце ведь бьется, – удивился врач, нащупав пульс на руке Волка. – При такой-то кровопотере!
Он был жив, он жил. Благодаря непостижимой музыке, прогнавшей смерть. Бросавшей его, как щепку, в океане отчаяния и надежды.
Шок, восторг и благоговение были так сильны, что первым делом Волк попросил у своего адвоката:
– Ты мне узнай, что это за классика такая, в натуре. Грустная, аж сердце щемит.
И только потом поинтересовался, какие «кренделя» вешает на него следак.