– Вот, у меня с собой только штука баксов, было побольше, да я сыну кое-что купил… извини, не знал ведь, что понадобятся. Возьми их, а?
Рыжеватые ресницы часто замигали, и Марьяна с изумлением увидела, как на светлые глаза наплывают слезы:
– Hе затевай дела, а? Скажи, ничего не успела разглядеть, не хочешь человека гробить. Мне никак нельзя с ментами сейчас. Понимаешь? Ну, прости, а?
И, видимо, уловив в лице Марьяны отсвет сочувствия, а скорее, полнейшей неспособности оценить ситуацию – что в прямом, что в переносном смысле, он вскочил, забежал сзади и, подхватив под мышки, выволок Марьяну на узенький тротуарчик остановки. Там прислонил к парапету, на котором громоздились фанерные ящики с полузамерзшими гвоздиками и вовсе промороженными розами. Теплые губы, остро пахнущие табаком и «Стиморолом», мазнули Марьяну по щеке, потом хлопнула дверца, взревел мотор, поплыло ядовитое бензиновое облачко…
«Стой, стой, гад! – наперебой завопили цветочницы. – Уехал! Нет, надо же! Сбил девку и уехал! Сколько говорю: хоть бы мента на этом переходе поставили, а то гляди знай: и автобусы, и машины вереницей, людям деваться некуда». – «А, мента тебе еще здесь не хватало, еще и ему отстегивай?! Но что же нам с этой девчонкой делать? «Скорую» вызвать, что ли? И в милицию надо бы… Ты номер не заметила?» – «Нет, помню, что синий «мерс». – «Дура, это «Мазда»! А гляди, у нее баксы в кулаке! Это он ей заплатил, чтобы молчала!»
Жаркая разноголосица мгновенно похолодела. Теперь Марьяна вызывала у цветочниц не сочувствие, а жгучую неприязнь. И немалое прошло время, прежде чем какая-то сердобольная душа все же вызвала «Скорую», а еще большее, конечно, прежде чем эта «Скорая» притащилась. Марьяна так замерзла и измучилась, что уже готова была почать зеленую хрустящую пачку и заплатить цветочницам за милосердие, но сделать это не дала лютая гордость, и злоба, что позволила себя купить, даже не поторговавшись, и ненависть к «поганому мафику», чем-то знакомое лицо и подернутые слезою глаза которого лишили ее сил сопротивляться. А главное – ее поддерживало воспоминание о том, что доллар ползет и ползет вверх, а значит, у нее в руках немалые деньги, которые позволят им с матерью продержаться, пока хоть кому-то из них не выплатят зарплату еще за декабрь прошлого года.
Она ни чуточки не сомневалась, что больше в жизни не увидит своего «мафика», однако не прошло и недели, как в пятую палату травматологии, куда в тот кошмарный день привезли Марьяну, ввалился огромный, как новогодняя елка, шуршащий целлофаном, благоухающий розовый букет. Потом боком просунулась золотисто-алая конфетная коробка устрашающих размеров, а следом осторожно заглянуло голубоглазое лицо. Теперь оно было чисто выбрито, но выражение имело очень странное, словно бы ошарашенное.
Обменявшись неуклюжими «как вы себя чувствуете» и «ничего, спасибо, вашими молитвами», приняв, вдобавок к гостинцам, ворох покаяний, сетований и благодарностей за молчание, Марьяна сочла, что посетитель успел разузнать у врачей о ее вполне удовлетворительном состоянии (перелом оказался закрытый, вытяжку делать не понадобилось, через несколько дней Марьяну собирались выписывать, мама уже и костыли раздобыла), а потому и пришел в такое обалдело-радостное настроение: мол, легко отделался, какой-то тысчонкою! Хотя деньги, по всему видно, у него водились. Марьяне не приходилось близко общаться с настоящими «новыми русскими», разве что по телевизору видела или, мельком, в роскошных авто, однако некий ореол больших, несчитанных денег, витавший вокруг ее гостя, ощущался сразу. Этот костюм, и башмаки, и властная энергия во всем облике, ощутимая даже в мгновения застенчивости… Честно говоря, Марьяна не держала на него зла, все-таки его деньги здорово выручили их с мамой, оказались как бы подарком судьбы! Но Марьяна давно знала, что за все такие «подарки» надо непременно платить, – на сей раз цена была, верно, определена в закрытый перелом. Конечно, судьба, в свою очередь, задолжала им с матерью, отняв отца, да столь нелепо, столь внезапно…
После этой смерти Марьяна ко многому в жизни стала относиться по-новому: расчетливо-стоически. «Баксы! Баксы!» – звенело в голове, и она спокойно вынесла почти оскорбительные подначки майора ГАИ, который очень старался заставить ее написать заявление на «бандита за рулем» – он так и выражался, ей-Богу! Для поддержания разговора Марьяна рассказала сейчас об этом своему «мафику», и тот вдруг обиделся:
– Заявление ему? Давно надо было на Свободе пост организовать: там же движение сумасшедшее, а перехода нет. Небось в лапу хотел получить! Знаете, как в анекдоте: армянскому радио задают вопрос, кто, мол, был первым гаишником на Руси? Армянское радио отвечает: Соловей-разбойник. На перепутье сидел, свистел и поборы брал.
Посмеялись.
Марьянины соседки по палате уже утолили свое любопытство: на гостя нагляделись, конфет наелись, роз нанюхались. Две уткнулись в книжки, одна задремала. Марьяна думала, что визитер вот-вот откланяется, а он все сидел да сидел, нерешительно на нее поглядывая, словно хотел что-то сказать, но никак не мог собраться с силами. Мелькнула мысль, а не хочет ли он увеличить «компенсацию», и на какое-то мгновение Марьяна совершенно серьезно углубилась в подсчеты, какова должна быть эта новая сумма, сколько у них с мамой еще «дыр» в бюджете, но вдруг, приблизив к ней лицо, «мафик» быстрым, заговорщическим шепотом спросил:
– Слушай, это правда, что тебя зовут Марьяна Корсакова?
– Правда, – недоуменно хлопнула она ресницами, – а что?
– Отца твоего, случаем, не Михаилом Алексеевичем зовут? – еще ближе придвинулся «мафик», и в глазах его блеснула такая по-детски воодушевленная надежда, что Марьяна впервые испытала жалость не к себе, а к чужому человеку, когда ответила:
– Да, его Михаил Алексеевич зовут… звали. Папа умер уже больше года назад.
Мгновение посетитель смотрел на нее неподвижно, потом, медленно отодвинувшись, крепко взялся горстью за лицо и замер.
– Ох ты, – пробормотал он. – Ох ты!
Марьяна быстро утерла слезы, неудержимо подступавшие даже при мимолетных воспоминаниях об отце, и, осторожно тронув посетителя за рукав, шепнула:
– Hичего. Hичего… Вы с отцом встречались, да? Или работали вместе?
Он опустил ладонь – глаза его были влажны – и тихо спросил:
– Hе помнишь меня, да? Я тебя тоже не сразу узнал. Вертелось что-то такое в голове, а когда фамилию твою услышал – Господи, думаю, неужели?! Hеужели дочка дяди Миши? Марьянка, да ты посмотри на меня, посмотри! Я же Виктор… Витька-Федор Иваныч!
Марьяну словно в сердце ударило. Села в постели, ощущая, как брови сложились домиком, а рот превратился в некое изумленное «о». Да неужели вот этот благополучный, преуспевающий джентльмен, сидящий перед нею, – тот самый тощий, издерганный мужичонка, который однажды безудержно плакал в палисаднике на Ковалихе, утираясь крошечным кукольным платьицем, и говорил, захлебываясь, десятилетней девчонке слова, которые и сейчас, вспомнившись, заставили ее сердце сжаться от жалости:
– Тут, Марьянка, я и купил реланиуму. Много купил! В шести аптеках. И решил завязать с этой жизнью как мужчина. Убраться в квартире, пока их нет, помыться, переодеться в чистое, принять весь реланиум – и уснуть. Даже уборку уже сделал. А тут кошка за дверью запела. Кошку-то жалко: она только с моих рук ест, у них и хвостика рыбьего не возьмет, да они и не дадут. И еще вспомнил, что ваши талоны на сахар мне в домоуправлении сунули еще неделю назад, а я так и не отдал… Словом, много мыслей дурацких приходит в голову в такой момент. Ну и упустил, упустил я момент этот, и решимость моя иссякла. Вот… снова живу! – И он горько заплакал.
Тогда он казался Марьяне если не глубоким стариком, то очень пожилым человеком, но сейчас она видела, что ему не больше сорока пяти, а в то время, значит, было около тридцати. Но уж теперь никто не решился бы назвать его просто Витькой, а тем более – тем ласково-насмешливым прозвищем, которое дал ему в былые времена Марьянин отец.
– Ох, Витька, ну и голосину тебе даровал Бог! – восторженно твердил он, забыв, что инструктору обкома партии вести разговор о вышних силах не подобает. – Ну истинный Федор Иваныч! Ну редкостный дар, всю душу переворачивает! Слушаешь тебя – и сердце само соловьем заливается!
Конечно, Федор Иваныч, в смысле Шаляпин, пел «Утро туманное» и «Гори, гори, моя звезда» басом, отец Марьяны это прекрасно знал. Но поскольку Шаляпин был его любимым, обожаемым певцом, а баритональный тенор соседа Витьки Яценко – задыхающийся, необработанный, но воистину божественно-вдохновенный – трогал его душу столь же властно, сколь и шаляпинские раскаты, Михаил Алексеевич соединил эти два имени в одно. Однако если случалось ему встречать Витьку-Федор Иваныча, когда тот по стеночке, на автопилоте, пробирался домой (в запоях скручивала его клаустрофобия, он начинал до дрожи бояться лифта и на свой седьмой этаж добирался хоть ползком, да пешком), отец Марьяны уже не разглагольствовал о сердцах и соловьях, а норовил побыстрее пройти мимо, словно бы и не замечая соседа. Впрочем, завидев Марьяну, Витька-Федор Иваныч старался подтянуться, сфокусировать разбегающиеся глаза и, мотая перед носом пальцем, наставительно бормотал: