— А я говорю, что сейчас ты никуда не пойдешь! — кричала жена. — Мы и так по уши в дерьме, зачем же еще добавлять?
— Что изменилось со вторника, когда ты не вмешивалась? — голосом, очень похожим на материнский, возражала дочь.
— Во вторник к тебе еще не подослали стукача и не было этого письма, которое твой отец…
Значит, они уже знают о письме. Он встал и вышел в коридор.
— Что у вас тут?
Он спросил негромко, но с той привычной властной интонацией, которая прежде давала им понять, что его работа требует тишины. Сейчас этот тон был нелепым.
Ни дочь, ни жена ничего не сказали.
— Катюша, куда ты идешь?
Катя насмешливо усмехнулась, взяла с подзеркальника сумку.
— Куда ты? — спросил он смущенно. — Почти уже ночь.
— Ну и что?
Арина махнула рукой и ушла на кухню. Катя застегивала молнию на сапогах, молния скрежетала и не поддавалась. В конце концов она так и оставила один сапог застегнутым до половины, исподлобья блеснула на отца глазами и хлопнула дверью.
Арина, жена, была рядом, и можно было спросить у нее, куда это на ночь глядя отправилась дочь, но он ничего не спросил, а опять вернулся к себе и сел за стол. Телефонных аппаратов в их большой квартире было два: у него в кабинете и на кухне, где Арина, чтобы не мешать ни ему, ни Кате, устроила себе маленькое пестрое царство: здесь цвели ее цветы на подоконнике, висел шкафчик с хохломой, стоял ярко начищенный самовар, который Владимирову подарили в Туле, когда он выступал там в городской библиотеке.
Телефон зазвонил, и они одновременно сняли трубки.
— Юра, включи радио, — пробормотал окающий бас Валерки Семенова. — Опять твое письмо читают.
Владимиров положил трубку на рычаг и пошел на кухню. Жена стояла спиной к нему.
— А я что могу? — вдруг громко и злобно вскричала она. — Ты с ним говори, не со мной!
Она обернулась на звук его шагов: лицо у нее пылало, и голубые глаза были точь-в-точь похожи на глаза только что пойманного зверя, какими они бывают в первые минуты неволи.
— Да, я уж включила, — сказала Арина Семенову. — Сейчас только громкость прибавлю.
«…нельзя закрывать глаза на то, — голос диктора так взволнованно выговаривал каждое слово, словно он был соавтором владимирского письма, — что дело писателя в той стране, которую я продолжаю чувствовать своей Родиной, далеко выходит за рамки его художественного творчества, поскольку ограничения, которые испытывает в моей стране писатель, не позволяют ему сосредоточиться на своем творчестве, что было бы естественным, а заставляют…»
Ударом ладони жена выключила радио, и диктор замолк, как будто бы этим ударом она ему выбила сразу все зубы.
— Скажи: ну зачем?
— Что значит «зачем»? — он сморщился. — Больше не мог.
— Другие же могут!
Жена опустилась на стул, прижала ладони ко рту, но тут же отдернула их. Лицо ее показалось Владимирову сильно подурневшим и как будто оплывшим.
— Хитрить научился, — сказала жена. — Уж все говорят мне про эту циркачку, а ты все молчишь!
Он не понял, почему она назвала Варвару циркачкой, но быстро догадался: первый муж Варвары, за которого она выскочила сразу после школы, был клоуном в цирке. Арина все знает, и даже про клоуна.
— Прости, что я скрыл от тебя.
— Вот это по-твоему! — вся огненно-красная, закричала жена и обеими руками разом подняла кверху свои кудрявые поседевшие волосы. — Вот так ты всегда отвечаешь! Не за то прости, что предал, а за то, что раньше не поставил в известность!
Она уронила руки, и волосы ее с размаху упали обратно на плечи, как будто они тоже крикнули что-то.
— Мне гадко. — Арина сглотнула слюну. — Так гадко, ты даже представить не можешь. Тошнит меня ото всего.
Владимиров опустился на табуретку и налил себе холодной заварки в красную керамическую чашку.
— Что у тебя руки-то так дрожат? — вдруг быстро спросила Арина. — Смотри! Так прихватит — своих не узнаешь!
— Давай мы об этом не будем…
— Давай мы не будем. Давай разводиться. Как можно быстрее.
Много месяцев он готовил себя к тому, чтобы сказать ей о разводе, а сейчас, когда она сама заговорила об этом, Владимиров остолбенел.
— Ну что же ты так удивляешься, Господи! — вскричала она. — Что мы, первые, что ли? А ты вот ввязался в дурную игру! В опасную, Юра!
Владимиров опустил глаза. Этого он как раз и ждал от нее.
— Ты думаешь, что я за славой погнался?
— За бабой погнался ты, а не за славой! А все остальное само подоспело!
— Постой… Объясни! Ты про это письмо? При чем здесь она?
— Она? — повторила Арина. — Она ни при чем. Зачем ты, дурак, влез в политику? Какой из тебя диссидент? Все передеретесь, все переругаетесь, и этим все кончится! Вся ваша смелость! Ты на Барановича, Баранович на Солженицына, Солженицын на Винявского — да что говорить! А главное, будет ведь не до работы! Ведь ты ничего не успеешь же, Юра! Одни только письма и будешь строчить!
Он почувствовал в ее словах правду, но не это перевернуло его сейчас. Он понял, что жизнь их закончилась. Часы, честно отсчитывающие его время с Ариной, остановились, и наступила такая тишина, такое безмолвие вдруг наступило, что даже в природе такого не встретишь. Это только казалось, что он потерял ее из-за Варвары, которая заняла ее место. Ее места не занял никто. Она и Варвара находились по разные стороны души и не сообщались между собой, потому что жизнь с Ариной была в сосуде одного времени, а жизнь с Варварой — другого.
— Когда же ты хочешь со мной разводиться? — спросил он.
— Как можно быстрей, — прошептала Арина. — Пока ты еще что не выкинул… А то ведь на площадь пойдешь…
— А этих людей ты за что поливаешь? Они ведь собой рисковали…
Арина не дала ему договорить.
— Собой рисковали? Скажите на милость! Кто это себе такую роскошь может позволить: собой рисковать? Тот, кто ни за кого другого не отвечает! А это ведь люди с детьми! С малолетними! И им их не жалко! Давай мы не будем о них говорить, об этих героях. — Она перевела дыхание. — А ты, кстати, не знаешь, почему Солженицын не вышел тогда же на площадь? А почему он за Синявского с Даниэлем не заступился? Не знаешь? А хочешь, скажу? Потому что ему тогда не нужны были лишние неприятности, он книжку дописывал, очень все просто! И академик наш тоже не в монастырь пошел водородную бомбу замаливать, а сразу туда, где пожарче, где бьют барабаны! В тени не привыкли сидеть. И тихого дела не знают, не ведают.
— Вещаешь ты, как протопоп Аввакум… Ребенка с водой сейчас выплеснешь.
Арина быстро посмотрела на него.
— Ребенка не я, Юра, ты его выплеснул. Она тебе про стукача рассказала?
Он молча кивнул.
— Ну, видишь… — вздохнула Арина. — Тебе, Юра, лучше уехать из дому. Нельзя тебе жить сейчас с нами, не нужно.
Он ждал, что она это скажет, но, увидев, как Арина неестественно выгнула шею, словно последние слова причинили ей физическую боль, весь сжался внутри.
— Прошу тебя, Юра, — сказала жена. — Дай ей доучиться спокойно. Она уж и так комок нервов.
— Откажетесь вы от меня? — спросил он чуть слышно.
Она промолчала, потом опустила голову и, стараясь случайно не задеть его своим телом, ушла в спальню.
Владимиров допил холодный чай из красной керамической чашки, потом вдруг почувствовал голод и вспомнил, что с утра ничего не ел. Открыл холодильник, увидел вареную картошку в кастрюле, сел на корточки и начал жадно есть ее обеими руками, обмакивая куски в солонку, которую поставил прямо на пол. Изнутри головы сильно давило на глаза, поэтому он погасил свет, сидел в темноте. Потом пошел спать, чувствуя, что не заснет ни на секунду, но заснул сразу же, как только, не раздеваясь, свалился на узкий и неудобный диван в своем кабинете. Его разбудили какие-то звуки. Со сна ему показалось, что в доме щенок, который скулит. Он встал и в наброшенном на майку пиджаке вышел в коридор. Звуки, похожие на щенячий скулеж, вырывались из спальни. Владимиров открыл дверь. Арина, голая, в одном белом лифчике, сидела на кровати и, обхватив голову обеими руками, плакала, скулила и взвизгивала так, как это делают щенки, только что оторванные от матери.
— Уйди! — продышала она. — Уйди, я кому… — И тут же разбудивший Владимирова звук снова вырвался из ее горла, и она захлебнулась в нем. — У-у-у-у-ю-ю!
— Ариша! — забормотал он, обнимая ее и укутывая своим пиджаком ее голое тело. — Ариша!
— Ю-ю-ю-ю! — Она пыталась сказать «Юра», но это изнеможденное «ю-ю-ю» срывалось на тот же самый невыносимый для слуха, беспомощный вой, тонкий, страшный и нежный, от которого Владимирову хотелось оглохнуть.
До сих пор ничего страшнее этой ночи в жизни не было. Арина, мокрая от слез и пота, стуча зубами, цеплялась за его плечи, руки ее соскальзывали, и он обнимал ее, прижимал к себе, слыша, как дико стучат оба сердца, и что-то пытался сказать, обьяснить, но Арина мотала головой, отдирала от себя его руки, потом приникала опять, и снова, как будто их что-то толкало, они вдруг вжимались друг в друга, не двигались, но тут же новая волна отчаяния обрушивалась из темноты, они разлеплялись, отодвигались по разные стороны кровати, и этот животный, неистовый вой опять разрывал ее горло.