Хоть бы оставила записку! Машин голос по телефону показался ему странным, но не могла же она поссориться с ним сегодня, когда он уезжает!
В Политуправлении ему не сказали ровно ничего сверх того, что он знал и сам: в районе Гродно бои, а передислоцировалась или нет редакция его армейской газеты, ему сообщат завтра в Минске.
До сих пор и собственная, не выходившая из головы тревога за дочь, и состояние полной потерянности, в котором находилась Маша, заставляли Синцова забывать о себе. Но сейчас он со страхом подумал именно о себе, о том, что это война и что именно он, а не кто-нибудь другой, едет сегодня туда, где могут убить.
Едва он подумал об этом, как раздался прерывистый междугородный звонок. Пробежав через комнату, он рванул с рычага трубку, но звонил не Гродно, а Чита.
- Кто это? Мама? - донесся сквозь многоголосое жужжание неимоверно далекий голос Артемьева.
- Нет, это я, Синцов.
- А я думал, ты уже воюешь.
- Еду сегодня.
- А где твои? Где мать?
Синцов сказал все, как было.
- Да-а, невеселые у вас дела! - еле слышным, охрипшим голосом сказал Артемьев на том конце шеститысячеверстного провода. - По крайней мере, хоть Марусю не пускай туда. И черт меня занес в Забайкалье! Как без рук!
- Разъединяю, разъединяю! Ваше время кончилось! - как дятел, задолбила телефонистка, и в трубке разом оборвалось все: и голоса и жужжание, осталась одна тишина.
Маша вошла молча, опустив голову. Синцов не стал спрашивать ее, где она была, ждал, что скажет сама, и только поглядел на стенные часы: до ухода из дома оставался всего час.
Она перехватила его взгляд и, почувствовав укоризну, взглянула ему прямо в лицо.
- Не обижайся! Я ходила советоваться, нельзя ли все-таки уехать с тобой.
- Ну и что тебе посоветовали?
- Ответили, что пока нельзя.
- Ах, Маша, Маша! - только и сказал ей Синцов.
Она ничего не ответила, стараясь взять себя в руки и унять дрожь в голосе. В конце концов ей это удалось, и в последний час перед разлукой она казалась почти спокойной.
Но на самом вокзале лицо мужа в больничном свете синих маскировочных лампочек показалось ей нездоровым и печальным; она вспомнила слова Полынина: "Под Гродно сейчас такая каша!.." - вздрогнула от этого и порывисто прижалась к шинели Синцова.
- Что ты? Ты плачешь? - спросил Синцов.
Но она не плакала. Просто ей стало не по себе, и она прижалась к мужу так, как прижимаются, когда плачут.
Оттого, что никто еще не свыкся ни с войной, ни с затемнением, на ночном вокзале царили толчея и беспорядок.
Синцов долго не мог ни у кого узнать, когда же пойдет тот поезд, на Минск, с которым ему предстояло отправляться. Сначала ему сказали, что поезд уже ушел, потом - что пойдет только под утро, а сразу же вслед за этим кто-то закричал, что поезд на Минск отправляется через пять минут.
Провожающих почему-то не пускали на перрон, в дверях сразу же образовалась давка, и Маша и Синцов, стиснутые со всех сторон, в суматохе даже не успели напоследок обняться. Прихватив Машу одной рукой - в другой у него был чемодан, - Синцов в последнюю секунду больно прижал ее лицо к пряжкам скрещивавшихся у него на груди ремней и, поспешно оторвавшись от нее, исчез в вокзальных дверях.
Тогда Маша обежала вокзал кругом и вышла к высокой, в два человеческих роста решетке, отделявшей вокзальный двор от перрона. Она уже не надеялась увидеть Синцова, ей хотелось только поглядеть, как будет отходить от платформы его поезд. Она полчаса простояла у решетки, а поезд все еще не трогался. Вдруг она различила в темноте Синцова: он вылез из одного вагона и шел к другому.
- Ваня! - закричала Маша, но он не услышал и не повернулся.
- Ваня! - еще громче крикнула она, схватясь за решетку.
Он услышал, удивленно повернулся, несколько секунд бестолково смотрел в разные стороны и, только когда она крикнула в третий раз, подбежал к решетке.
- Ты не уехал? Когда же пойдет поезд? Может быть, не скоро?
- Не знаю, - сказал он. - Все время говорят, что с минуты на минуту.