Он у меня — как на ладони, как на моей старой карте, неотличимой от детского рисунка: привычно поцарапанные монеты, река, пахнущая диким яблоком, речные рукава на все поры года. И какая-то — нарочно не придумаешь! — гнедая лошадь, взбрыкнувшая, упавшая на спину и засучившая всем четырьмя подкованными ногами, — как сейчас помню. И клюквенные заросли по берегам речных заводей — не позволяющие берегам опускаться до болотного уровня.
Я перебивал их, не давая вклиниться:
— В моём городе, на каждом углу, бесплатно раздавали клюкву, самую сладкую ягоду на свете. Клубнике никогда уже не удавалось быть такой сладкой, как та клюква.
Мне возражали, всё-таки вклинившись:
— Нет и не было ничего кислее! Надеемся, уже и не будет!
— Чем кислее, тем слаще!
— Чем развесистее, тем кислее!
Домашние не прекращали увещевать меня:
— Принимать стихи, пусть и известные, за реальность, никому не известную? Это значит принимать стихи вместо лекарства.
Всё равно — возьму и пойду.
Да и брать-то ничего не нужно: просто выйти на вьющуюся подобно волосам любимой женщины дорогу-самобранку и отправиться, не оглядываясь, из дома — не навсегда, разумеется, но всё же отправиться — к моему городу. Мимо беззаботно, безобидно и призывно хихикающей в такт моим шагам реки, мимо отстающих и обгоняющих меня путников. С волшебным ключом в потайном кармане — чтобы открыть запертые для всех, у кого нет такого ключа, городские ворота с надписью: «Мой город».
Я помнил всё о моём городе, и уже устал рассказывать, что
— в моём городе росла роща розовых яблонь с яблоками, почти малиновыми внутри. И дети росли, весело скача на почти как настоящих лошадях и послушно танцуя под звуки разухабистой дудки. И виноград надёжно заплетал заборы, словно опытные руки легко и туго заплетают волосы. И монеты серебрились и звенели похлеще ливневых капель, звякавших и хлеставших по подоконникам и лицам.
Дома мне отвечали, как будто я сам не понимал:
— Неудовлетворённое желание деструктивно, можно наделать совсем даже не милых глупостей.
Дома отвечали:
— Неудовлетворённое желание гораздо конструктивнее удовлетворённого: если желание удовлетворить, оно исчезнет.
Наставляли:
— Чтобы желание не исчезло, необходимо постоянно его подпитывать.
Возражали наставлению:
— Необходимость подпитывать желание — это форма бесконечной пытки.
И все были снисходительно едины в том, что мой город, возможно, теоретически есть, но — ты только не обижайся — моего города всё же, скорее всего, практически нет. А практика — ты же согласен? — увесистее теории, какой бы щемящей та ни была.
Я снисходительно же убеждал и переубеждал возражавших мне домашних. Я говорил, что забытый ими мой город — есть, и я готов это доказать, — но как можно доказать тому, кто не хочет и слышать. Тому, кто говорит, что если мой город и есть, то всё равно он уже не мой, потому что я оставил его жить независимой от меня жизнью. Я улыбался более снисходительно, чем был в состоянии снизойти, но они всё равно наседали, утверждая, что мой город сначала якобы перестал быть моим и именно поэтому я его и оставил, и правильно якобы сделал.
Наконец, я устал снисходить, улыбаться и убеждать, и решил — взять и убедить раз и навсегда во избежание рецидивов. В моём письменном столе залежалась та самая карта, неотличимая от детского рисунка, — на ней видны все необходимые в жизни детали: надпись «Мой город» на городских воротах, и малиновые яблоки, и двор, и поцарапанные монеты, каждая своего собственного достоинства на месте решки и чьим-то изображением на стороне орла. Развернув потрескивающую по швам карту и наконец-то, в кои веки, изучив её, я решился попрощаться с домашними и отправиться восвояси — в мой город, временно стараясь не оглядываться, — всё равно ведь вернусь.
Вернусь и отвечу на главный наш вопрос: раз вопрос задан, ответу ничего не остаётся, как найтись. Найдётся.
Карта утверждала, что я на правильном пути. Я шёл вдоль знакомой реки, дорога послушно увивалась за мною, и стая птиц, словно безобидная свора коллег-графоманов, неустанно и прилежно поскрипывали перьями.
Я шёл и мечтал о моём городе. Но вот что удивительно: чем ближе, судя по карте, я подходил к моему городу, тем непослушнее становилась река. Я хотел войти в неё — сначала чтобы просто взять и поднять брызги, потом чтобы остудить отяжелевшие ноги, наконец — уже просто из принципа, — а она каким-то непонятным образом не пускала меня, хотя была близко, как локоть, который не укусишь.
Навстречу, из моего города, шли и ехали люди. Один из путников ободряюще улыбнулся мне, положил на землю коричнево-зелёный посох, снял стоптанные, старые — таких уже не носят — сандалии, вошёл в воду, умылся и, снова улыбнувшись и обувшись, пошёл дальше, по услужливо вьющемуся бездорожью, мимо яблоневой рощи и загадочно на что-то намекающей реки.
Меня обгоняли и от меня отставали спешащие и не торопящиеся люди и гордые служилые животные, несшие на себе всадников, как несут уже привычный крест. Ослы выделялись упорной неказистостью, слоны брали слоновокостной основательностью, кони с лошадьми — не завалящие, а настоящие, — бравировали молодцеватой гарцеватостью.
Но самыми гордыми и знающими себе цену выглядели свиньи. Они шагали уверенными в завтрашнем и во всех будущих днях парами, разительно отличаясь от всех остальных тем, что на них никто не ездит и никто ими не погоняет, — да и попробуй, поезди на элитарно блестящем создании, словно тяжёлый переспелый жёлудь, не удержавшийся на дубовой ветке. Степенно перебирая парными копытами, каждая из них несла нечто более тяжёлое и менее бесполезное, чем громоздкий крест или возомнивший себя хозяином положения путник: каждая несла свою личную неповторимость, своё личное высокое достоинство, светившееся на каждом классически гордом профиле.
Наконец, я подошёл к городским воротам: на них было выведено долгожданное и знакомое — «Мой город». Эти два слова были уже не первой свежести, но, по крайней мере, одно из них виднелось чётко.
Ну, и стоило ли так долго не решаться и мучить абстрактным вопросом домашних, включая самого себя? Рассмеявшись, я открыл ворота волшебным ключом и вошёл в мой город.
На меня пахнуло всеми долгожданными запахами: сочными, струганными, тёмно-красными. Как и положено, вернее, как я и ожидал, отовсюду звучала весёлая дудка, и все плясали под неё, совсем, если я не ошибался, так же, как прежде. Разве что дудочная мелодия была другой, но моего радостного настроения это не поколебало. Наоборот, — мысленно сказал я себе, — хорошо и правильно, что мелодию поменяли: один и тот же мотив рано или поздно приедается и начинает звучать надоедливо предсказуемо. Главное — дудка осталось той же, да и, судя по уверенному стилю исполнения, дудочник, в принципе, тот же.
На фоне приятной дудочной мелодии прослушивались мерные, усыпляющие постукивания. Я и вовсе не расслышал бы этого примитивного, довольно топорного стука, если бы не напоминающие о нём щепки, летающие туда-сюда по запруженным людьми и животными улицам моего города.
— Что-то не припомню я летающих щепок, — вежливо осведомился я у женщины, торговавшей на углу клюквой и клубникой в газетных кульках. Судя по выражению глаз, она не отлучалась, в отличие от меня, из моего города и потому знала детали. Вокруг, практически на каждом углу, торговали такими же кульками с клюквой и клубникой. Я отведал клубнички, но она была такой приторной, что показалась почти даже кислой.
Прохожая незло, но равнодушно пожала плечами:
— Они всегда летят, как же без них? За городом лес неподалёку, вы разве не знали? Его и рубят, всё никак не вырубят.
Наверно, знал… Думал, правда, что это яблоневая роща, а оказалось — лес. Впрочем, старожилам виднее: им тут жить, взгляд у них практический. А я просто пробуждаю свои собственные воспоминания, откуда пришёл, туда и уйду. Это я подумал про себя и вслух сказала прохожая.
Клюквы расхотелось, да и не до клубники было, и я пошёл своей дорогой.
— Ну отчего вы такие привередливые? — в отчаянии воскликнула другая, нарядно одетая женщина, кормящая ухоженных, избалованных свинок.
Я проходил мимо узорного плетня — когда-то, если не ошибаюсь, по этому плетню туго и густо вился виноград — диковатый и терпковатый. Вился он, как и полагается винограду, как моя дорога, как волосы любимой женщины.
Или не было винограда? Хорошо, но плетень-то наверняка был. Вот же он: на него сами собою непринуждённо и изящно наводятся полуденные тени. Впрочем, возможно, кто-то неведомый наводит их — чтобы людям было спокойнее в этот жаркий день и чтобы они не забывали, что тень всегда есть кому навести и одинокими чувствовать себя не стоит.