В период, когда город достиг наибольшего процветания, в нем было примерно двести таких башен. По сравнению со средневековым Сан‑Джиминьяно субботняя ночь в районе доков после окончания рабочего дня походила на детский сад, а моряки – на любителей поколобродить.
И вот уже противиться зову музея больше невозможно. Я пересекаю главную площадь, бросаю двуцветную бумажку в двести лир в колодец на счастье и прохожу несколько ярдов по переулку, где уже знакомые красно‑золотые плакаты украшают древние каменные стены. Возбуждение жужжит во мне, как жаждущие крови москиты, я вхожу в прохладный вестибюль, спокойно покупаю билет и глянцевитый иллюстрированный путеводитель по музею.
С чего начать описание того, что мне довелось испытать? Физическая реальность оказалась гораздо более захватывающей, чем та, к которой меня подготовили фотографии, видео или книги. Первым экспонатом была дыба, сопутствующая табличка описывала ее назначение в милых подробностях на итальянском и английском языках. Плечевые кости выскакивали из суставов, бедра и колени разымались, хрустя рвущимися хрящами и связками, позвоночник растягивался так, что позвонки отделялись друг от друга, как бусины на разорванной нитке. «После растягивания, – лаконично сообщала табличка, – рост жертв зачастую увеличивался на шесть – девять дюймов». Склад ума у инквизиторов был совершенно необыкновенный. Не удовлетворяясь допросами еретиков, пока те были живы и страдали, они пытались добыть ответы у их искалеченных тел.
Эта выставка была памятником человеческой изобретательности. Можно ли не восхищаться умами, которые изучали человеческое тело так досконально, что сумели изобрести необычайные и точно выверенные страдания? Со своими относительно немудреными технологиями эти средневековые мозги создали системы пыток таких утонченных, что они применяются и по сей день. Кажется, наше современное постиндустриальное общество смогло добавить к этому только одно усовершенствование– электрический разряд, пропущенный через тело человека.
Я прохожу по залам, наслаждаясь каждой игрушкой – от огромных пик Железной Девы до более легкой и изящной машинерии груш, этих гибких сегментарных яйцевидных инструментов, которые вставлялись во влагалища или задний проход. Потом, когда поворачивали собачку, сегменты разделялись и груша раскрывалась, превращаясь в некий странный цветок, лепестки которого были снабжены острыми, как бритва, металлическими зубьями. Потом все это вынималось. Иногда жертвы выживали, и это было, пожалуй, еще более жестоко.
На лицах и в голосах некоторых моих попутчиков по музею заметны ужас и смятение, но я расцениваю это как лицемерие. Втайне они наслаждаются каждой минутой своего паломничества, но респектабельность воспрещает выказывать волнение на людях. Только дети честны в своем пылком восторге. Я далеко не единственный человек в этих прохладных, пастельного цвета залах, кто впитывает в себя эти экспонаты и ощущает всплеск сексуального желания. С тех пор я часто задаюсь вопросом, сколько соитий во время отпуска было посолено и приправлено, как специями, тайными воспоминаниями об этом музее пыток.
На улице, в пропитанном солнцем дворе, в клетке скорчился скелет, кости были чистые, словно их обглодали стервятники. В те дни, когда башни стояли высоко, такие клетки вывешивались на наружных стенах Сан‑Джиминьяно, в качестве предупреждения его жителям, а равно и чужестранцам, что это город, где закон непреложно и жестоко карает тех, кто ему не подчиняется. Меня охватило ощущение странного родства с этими бюргерами. Слишком сильна моя жажда карать за предательство.
Рядом со скелетом стояло прислоненное к стене огромное обитое металлом колесо с перекладинами. В сельскохозяйственном музее оно выглядело бы вполне уместно. Но табличка, прикрепленная к стене позади него, объясняла, что его использовали с большим воображением. К колесу привязывали преступников. Сначала с них сдирали кожу при помощи кнута, обнажая кости, выставляя на обозрение жаждущей толпе их внутренности.