Скрыл от всех – одна императрица успела заметить, потому что она всегда замечала и его, и все, что с ним происходило.
Что случилось? Что вдруг случилось?!
Ничего, верно? Или все же…
Догадка, острая, как тот незримый стилет, коснулась ее сердца.
Нет, не может быть! Или может?!
А почему нет? Говорят про Скорского – он-де с некоторых пор стал заядлый театрал… Да-да, она теперь вспомнила и эти разговоры, и старые анекдоты про его юношеские забавы в Театральной школе, из-за которых отец едва не выгнал его из дому… Якобы с тех пор он сторонился театра, а потом опять то и дело на спектаклях, за кулисы вхож, будто к себе домой…
Неужели?..
У императрицы нервно дернулась голова – раз, другой, третий. Этот нервный тик привязался к ней после одного страшного дня 1825 года, но так и не прошел, возобновляясь в минуты самых больших волнений. Впрочем, Александра Федоровна вообще легко приходила в волнение…
Император обернулся к жене и сразу заметил, как трепещет его маленькая птичка. Именно так – «моя птичка» – он называл свою невесту, а потом и жену, королевну прусскую Фредерику-Луизу-Шарлотту-Вильгельмину. Беленькая, румяная, нежная, с удивительно тонкой талией, она казалась ему неземным существом. Первым чувством его была не страсть, не жажда обладания ее красотой, а желание защитить ее, согреть, уберечь от треволнений мира. С первой минуты встречи он дал себе клятву в этом – и старался эту клятву исполнять всегда, всю жизнь. Для этого он посадил свою маленькую птичку в самую прекрасную клетку, какую только можно было себе вообразить, – в золотую клетку своей любви и нежности, берег, любил, охранял… и горько каялся, если какие-то обстоятельства порой вынуждали его нарушить священную клятву.
Ах, Боже ты мой! Да что это с ней? Неужели приступ ревности из-за его теплого отзыва об этой хорошенькой актрисульке? О Боже, Александрина никак не разучится ревновать мужа к всякой ерунде!
Император и угадал, и ошибся.
Да, Александра Федоровна ревновала!
Но… вовсе не его.
* * *
Ой, какая тоска тоскучая… Варя думала, что здесь непрестанно что-нибудь разыгрывают, поют или танцуют – а как же иначе, в Театральной школе ведь и учат будущих драматических, балетных и оперных актеров для императорских театров! Но ничего подобного. До настоящей игры и пения, до танцев еще далеко. Зубрежка да и зубрежка, как в самой обыкновенной казенной школе. Вся-то разница, что не только аз, буки, веди талдычат, а выделывать разные батманы и прочие ронд-жамбы[1] заставляют, не только дважды два четыре затверживаешь, но и do-re-mi-fa-sol-la-si завываешь в разных октавах, а вместе с Законом Божьим зубри-ка невесть какие монологи цариц или богинь, да как можно быстрее зубри, да произноси без запинки, чтобы привыкнуть потом, на театре, всякую роль за сутки-двое выучивать. Говорят, в старших классах повеселее будет, там воспитанникам дозволяют участвовать в спектаклях, а в элементарном классе, куда поместили Варю с прочими новичками, скукотища и тоска. Жить надо было при школе, домой отпускали редко. Ходили воспитанники все время в казенном платье из китайки да в танцевальных башмаках. Поднимали с постели в шесть утра по звонку, и еще прежде завтрака (а завтрак – всего лишь кружка сбитня да булка трехкопеечная) вели в танцевальную залу – к длинным палкам, прибитым вдоль стен. Это станки, возле них надобно учиться всяческим кунштюкам, которые и суть балетное искусство. Балетные классы в школе – самые главные, балету отдано по воле начальства преимущество. Только потом начнется распределение будущих актеров по иным специальностям, а прежде всего надобно овладеть балетной премудростью. Но сколь же постижение ее бывает муторно и даже мучительно, особливо в шесть утра в нетопленой зале, в дальнем углу которой горит всего одна оплывшая сальная свечка, не доеденная мышами из-за своей старости… Она чадит и трещит, мечет по сторонам искры, а на потолок – пугающие тени от резких взмахов рук и ног. В сон клонит… Чуть смежишь от усталости глаза, как наваливается дрема. Но не тут-то было – немедля репетитор с палкой подкрадется, тычок в бок – и снова изволь махать руками и ногами!
У многих получалось, оттого и было им интересно в Театральной школе. У Вари же не получалось, вот она и скучала. Кто-то мечтал о славе или деньгах, именно это и помогало сносить рутину обучения. Варя о театральной славе не мечтала, потому что знала: и ее, пташки залетной, и денег не так-то просто дождаться. Нагляделась, как маменька с копейки на грош перебивается. Если еще в премьерши выйдешь, то ладно, но это лишь для больших талантов, к которым Варя – она в этом не сомневалась – не принадлежит. А участь фигурантки (да и фигуранта!)[2] – самая в театре незавидная. Не единожды Варя слышала, как сосед Асенковых и воспитанник старшего касса Театральной школы Петр Каратыгин, большой любитель, несмотря на молодые года, пофилософствовать, а особенно во всеуслышание потолковать о превратностях театральной жизни, сетовал: «Мрачная персона фигурантской службы очень непривлекательна. Фигурант – самое жалкое существо в театральном мире. Ни к кому из земных тружеников так не подходит русская поговорка: «Неволя пляшет, неволя скачет», как к нему. Вечно толкущийся, вечно смеющийся, он, бедняга, как автомат, осужден допрыгивать свой век, при возможных лишениях, до скудного пенсиона!»
Да и где он, тот пенсион!.. Единственное, чего дождешься, – это назойливого внимания мужчин, которые хорошенькую фигурантку всяко-разно будут улещать и ко греху склонять, а потом сделают ручкой «adieu!» – и исчезнут восвояси.
Точно так же исчез когда-то человек, которого матушка называла Вариным отцом. Варя была слишком мала и отца не помнила. Сестры Варины родились от другого человека, с ним маменька обвенчалась, а Варя незаконная… Да и ладно, мало ли таких в их доме на Офицерской улице, близ Большого театра!
Это был особенный дом. Принадлежал он купцу Голлидею, но весь его сняла дирекция Большого театра для актеров русской труппы и конторы театра. И почти все друзья-подружки-соседи Вари по дому Голлидея шли в Театральную школу – и старшие, и младшие.
Актеры – народ не вполне обычный, и Театральная школа была не обыкновенной. Тут учились жить, притворяясь, это раз. А еще – и девицы, и молодые люди учились тут вместе, и это считалось самым удивительным.
Варя-то была еще совсем девчонка, но и она понимала, что там, где собирается вместе молодежь, немедля распускает во все стороны свои стрелы шалунишка Амур. Сама она, конечно, ни в кого по малолетству не влюблялась, но могла видеть множество романов. Вспыхивали они и между воспитанниками, но это было не так интересно, как романы между барышнями из школы и господами с улицы. То есть господа эти были не свои, не школяры, они являлись невесть откуда, всеми правдами и неправдами домогаясь встречи с избранницами своего сердца. Чудеса тут бывали всякие, но один случай Варя запомнила навсегда.
В школу порой хаживал рыжебородый сбитенщик в сером армяке, которого сторожам велено было пропускать без всяких препон: ну надо же воспитанникам порой полакомиться! Однако его приход доставлял радость лишь тем, у кого находился гривенник. Таким счастливцам отворялась баклага со сбитнем и кулек с булками и сухарями. В долг сбитенщик не давал никогда, никому и ничего. Но как-то раз случилось чудо. Пришел другой сбитенщик – с огромной черной бородой, в коричневом армяке. Картуз была надвинут низко и закрывал лицо, однако это не мешало ему удивлять будущих артистов своей щедростью. Первое дело, в баклаге его был не сбитень, а шоколад, а второе – в кульке оказались горой навалены бисквиты, бриоши и конфекты в виде разнообразных музыкальных инструментов. И самое чудесное, что он раздавал все даром!
Варя прибежала позже других и увидела конфекты, проворно исчезающие во ртах.
– А мне? – спросила она упавшим голосом.
Сбитенщик посмотрел на нее из-под козырька своего низко надвинутого картуза. Глаз его не было видно, но в густой бороде вдруг промелькнула улыбка.
– А тебе, синеглазка, я оставил лучшую конфекту, – сказал он неожиданно молодым голосом и вынул из кармана шоколадную гитару в золотой, туго шуршащей фольге. – Съешь, пусть твои чудесные глаза ярче заблестят!
Варя замерла. Глаза у нее и правда были синие, но никто и никогда не говорил ей, что они чудесные. И вот так, синеглазкой, ее никто не называл.
Она так смутилась, что уронила конфекту.
– Вот растяпа, терпеть таких не могу! – капризно сказала старшая воспитанница Ирисова, хорошенькая и розовенькая, словно миндальное пирожное.
Сбитенщик покачал головой и поднял шоколадную гитару.
– Немедленно бери и ешь! – строго сказал он Варе. – Жаль, что марципановые булочки кончились. Тебе надо есть получше, а то одни глаза останутся. А у красавицы много чего еще должно быть, кроме глаз! – И он повел рукой вокруг своей груди.