Федор Федорович Чешко Те, кому уходить
На небольшой площади перед костелом поставили стол. Его приволокли из корчмы, постарались отмыть дочиста, а потом накрыли тяжелой малиновой скатертью - это чтоб не пришлось ясновельможному воеводе и отцу настоятелю касаться досок, за которыми по праздникам упивается водкой всяческое хамье. А еще воеводские слуги вкопали в землю торчком длинное кривоватое бревно и теперь, переругиваясь и брякая железом, ладили к нему ржавую цепь.
Толпа собралась без приказов и понуканий. Плотное людское скопище казалось таким же серым и пропыленным, как ссохшаяся земля, как выцветшее от многодневного зноя небо. Люди пришли на зрелище. Нынешним утром многие из них сгорали от нетерпения, дожидаясь у околицы ратников его ясновельможности, или слонялись с дрекольем под окнами бывшей своей доброй соседки - стерегли, чтоб не вздумалось ей улизнуть, скрыться от заслуженной кары.
Устерегли. Вот она, здесь, под бдительной оружной охраной. Черное одеяние, черный платок, черные круги под глазами, а щеки - белее мела, и дрожащие губы искусаны в кровь. Стоит неподвижно, понуро, лишь изредка взглядывает на толпу, и тогда сдержанный людской гомон усиливается, почти заглушая монотонный надорванный голос замкового писаря:
- ...насылала сушь на панские и общинные поля, злобными кознями морила скотину, дабы поколебать богобоязненных поселян. Известный всем корчмарь Лесь Лученок видал нынешней ночью, как она сеяла на своем огороде некое колдовское снадобье, после чего бормотала невнятные речи, в которых, однако же, угадывалось имя "Сатанаил" - следовательно, призывала диавола. При этом в глазах богомерзкой бабы можно было заметить отблески адского пламени, а вокруг слышался явственный шорох чертей...
Толпа слушала плохо. Толпа гудела, как дубрава под ветром; кто-то крестился; кто-то тряс кулаками, проклиная нечистую; кто-то норовил протолкаться вперед, где получше видно. Не каждый день удается поглазеть, на такое! Пышные кафтаны воеводских захребетников, строгие облачения доминиканцев, блеск лат, железный лязг да непривычный шляхетный говор... Пестро нынче на площади, пестро и шумно. Будто праздник пришел.
Праздник... Бездонными трещинами посеклась земля на мертвых, разучившихся плодоносить полях; немногочисленная уцелевшая скотина до того тоща, что ее ветром качает; ночами матери истово молятся, чтобы заснувший с голодным плачем ребенок по утру нашел в себе силы проснуться... Вот она, виновница, подлая ведьма, колдунья - это для нее столб с цепями и костер, которого не может не быть. Скорей бы, скорей!
Злобно ярилось белое мохнатое солнце, душный ветер гнал через площадь пыльные смерчики. Писарь заслонялся ладонями от пыли и хищного света, лицо его взмокло, обличающие слова тонули в надсадном сипении. Мучается человек, себя не щадит... Зачем? Все и так уже успели узнать, что корчмарь Лученок, не мешкая и не дожидаясь утра, поднял на ноги соседей, а сам кинулся в замок. Дорогой он едва не загнал свою клячу, потом упрашивал стражу и сумел-таки допроситься до воеводы (к счастью, тот почему-то еще не ложился спать). Выслушав, его ясновельможность воспылал благочестивым рвением и незамедлительно отрядил гонца в ближайший доминиканский монастырь. И вот - суд. Скорый и гласный.
Хмурится, трет кулаками воспаленные глаза воевода. Тяжко, ох как тяжко ему преть на солнцепеке, да еще после бессонной ночи! Бархатная чуга потемнела от пота, из-под шапки стекают мутные ручейки, но снять шапку нельзя - не обнажать же голову перед холопами! С тайной завистью поглядывает ясновельможный владетель на своего соседа: сухощавый старик в просторной полотняной рясе выглядит так, будто над ним не это же солнце светит.
Писарь смолк, отступил к переминающемуся за спинами господ воеводскому причту. Толпа затаила дыхание, чувствуя, что наконец-то приближается главное. В наступившей тишине слышно было, как воевода негромко спросил отца настоятеля:
- А теперь что делать надобно?
- Согласно закону одного свидетельства недостаточно, - доминиканец легонько оглаживал скатерть, будто бы ласкал нечто живое. - Когда обвинитель один, либо свидетельствующие против преступницы и в ее пользу равным числом, необходимо собственное признание.
Некоторое время воевода всматривался в бледное, словно уже заранее умершее лицо ведьмы. Потом, резко отвернувшись, спросил настоятеля с усмешкой:
- Каким же образом добывают признания святые отцы?
Доминиканец оставил в покое скатерть и принялся поглаживать подбородок.
- Ежели вам угодно воспользоваться привилегией карать и миловать своих подданных, то я не считаю себя в праве давать советы, - проговорил он вкрадчиво. - Если же ваша милость искренне печется о соблюдении церковных установлений, то уместнее было бы отвезти подозреваемую в Вильно и предать суду святой инквизиции.
Воевода улыбнулся - жестко, одними губами.
- Мне угодно пользоваться своими привилегиями - и нынче, и впредь.
Настоятель развел руками и промолчал. Ему не хотелось открыто пререкаться с владетелем края. Однако, нынче же вечером в Вильно отправится гонец с подробным письмом.
Под натужный скрип расхлябанной скамьи его ясновельможность обернулся, подманил пальцем щуплого ясноглазого человека:
- Готовься. Да чтоб живо у меня, слышишь?
Человечек встряхнул на плече глухо звякнувшую сумку, заморгал виновато:
- Нижайше прошу ясновельможного пана... Жаровенку бы мою как-нибудь с телеги снести. Тяжеленькая она, жаровенка-то, одному не сдюжить. И еще огоньку бы...
Воевода не успел распорядиться. Несколько мужиков из толпы метнулись к телеге, поставленной в скудной тени чахнущих от жары тополей ("Где?" "Вот это?" - "Берись, поднимай!"). А на ближней улице уже топотали, вопили истошно: "Криська! Криська, скорей! Пан дознатель огоньку просит!"
Приволокли жаровню, вздули угли. Преисполненный ощущением собственной значимости "пан дознатель" присел на корточки, запустил руки в громыхающее содержимое сумки. Писарь, деликатно покашливая, пристроил на краешке стола чернильницу и принялся разворачивать трескучий пергаментный свиток.
В тот самый миг, когда должно было бы начаться долгожданное действо, затаившее дыхание толпа вновь забурлила, взорвалась злобным гомоном.
Худенькая расхристанная девчонка всем телом билась о людские спины, продираясь вперед, к судьям. Она что-то кричала, но крики эти вязли и пропадали в многоголосом визгливом вое: "Змееныш! Гадючье отродье! На костер тебя вместе с мамашей твоей проклятой!" Людское месиво завертелось грязным водоворотом, приминая девчонку к земле, замелькали кулаки, чьи-то торопливые пальцы шарили в пыли, выискивая камень...
Досадливо скривившись, воевода махнул рукой, и его ратники споро надвинулись на толпу. Порядок восстановился стремительно. Особо буйных вразумили увесистые тычки латных рукавиц, прочих оттеснили подальше и заставили смолкнуть. Кинувшаяся было на помощь дочери ведьма перестала рваться из рук стражи; ее отпустили, и она снова застыла неподвижно, будто деревянное идолище.
Девчонка тяжело поднялась на ноги. Несколько мгновений воевода брезгливо рассматривал ее всклоченные пыльные волосы и расцарапанное лицо. Потом мотнул подбородком:
- Подтвердите. Пускай говорит.
Двое, выметнувшихся из-за воеводской спины слуг, торопливо, чуть ли не волоком, подтащили девчонку к столу, тряхнули за плечи: "Ну, не молчи, ты! Их милось снизошли, ждать изволят... Ну!"
Нет, она не собиралась молчать. Она просто не могла сообразить, как нужно говорить, чтобы эти важные паны обязательно выслушивали все до конца. Путались мысли, подгибались трясущиеся колени, ныло ушибленное плечо, и ничего, ничего, ничего толкового никак не придумывалось. Но молчать тоже нельзя: в любой миг терпение его ясновельможности может лопнуть, и он прикажет начинать страшное...
Опять толчок в спину, опять над ухом злобное: "Ну!" Девчонка решилась. Судорожно сглотнув, она притиснула к груди перепачканные ладошки и сказала хрипло:
- Не надо дознания. Ваша милость, ласковый пан, не надо. Ведьма она, я доподлинно знаю, что ведьма. Вот вам крест!
Воевода молчал. Отец настоятель, покосившись на него, мягко спросил девочку:
- Почему ты так уверенно обвиняешь свою мать?
- Потому что знаю. Видела. И этой ночью, и прежде не раз случалось.
- Значит, ты уже давно подозревала свою мать в ведовстве? - еще ласковее спросил доминиканец.
Девочка истово закивала, и он, значительно глянув на писаря (пиши мол, все пиши поточнее!), задал новый вопрос:
- Почему же ты скрывала свои подозрения? Если бы все открылось раньше, твоя мать не успела бы причинить столько зла. Возможно, ее еще удалось бы спасти, ведь Бог милосерден. Но ты предпочла дожидаться, пока жалобу подаст кто-либо другой. Итак, почему?