Мадемуазель Бержере покачала головой:
— Родители принимали людей вполне разумных и достойных. Скажи лучше, Люсьен, что невинные причуды некоторых стариков тебя поразили и ты сохранил о них живое воспоминание.
— Нет, Зоэ, не может быть никакого сомнения в том, что мы выросли среди людей, отличавшихся необычным, не банальным складом ума. У мадемуазель Лалуэт, у аббата Маталена, у господина Грий мозги были не совсем в порядке,— это бесспорно. Помнишь господина Грий? Рослый, полный, с багровым лицом, с серой, коротко подстриженной бородой, он и зимой и летом носил одежду из полосатого тика, после того как оба его сына погибли в Швейцарии при восхождении на глетчер. По отзывам отца, он был тонким эллинистом. Он чутко воспринимал поэзию греческих лириков. Легко и уверенно подходил он к затрепанному толкователями тексту Феокрита. Его помешательство было тем для него благотворно, что он не верил в совершенно несомненную смерть обоих своих сыновей. Поджидая их с безрассудным упорством, он жил, облаченный в свой карнавальный наряд, в возвышенном общении с Алкеем и Сафо.
— Он приносил нам леденцы,— промолвила мадемуазель Бержере.
— То, что он говорил, было всегда мудро, изящно и красиво,— продолжал профессор,— и это нас пугало. В безумии страшнее всего — это рассудительность.
— Вечером, по воскресеньям, гостиная принадлежала нам,— сказала мадемуазель Бержере.
— Да,— ответил ей брат.— Там после обеда забавлялись всякими играми. Играли в «цветы» и во «мнения», и мама вытягивала фанты. О невинность, о исчезнувшая простота! О наивные развлечения! О прелесть стародавних нравов! Кроме того, ставили шарады. Мы опустошали твои шкафы, Зоэ, чтобы рядиться в разные костюмы.
— Один раз вы отцепили занавески с моей кровати.
— Да, Зоэ,— чтобы одеться друидами для сцены с омелой. Загадали слово: «Филомела» {12}. Мы замечательно разыгрывали шарады. А каким превосходным зрителем был папа! Он не слушал, но зато он улыбался. Думаю, что я мог бы играть хорошо. Но взрослые затирали меня. Они всегда сами хотели говорить.
— Не обольщайся, Люсьен. Ты был совершенно неспособен исполнять какую-либо роль в шараде. У тебя нет находчивости. Я первая готова признать твой ум и твой талант. Но ты не импровизатор. И тебя не надо отрывать от твоих книг и бумаг.
— Я себя не переоцениваю, Зоэ, и знаю, что не обладаю красноречием. Но когда играли с нами Жюль Гино и дядя Морис, то нельзя было вставить слово.
— У Жюля Гино был подлинный комический талант и неистощимая живость воображения,— возразила мадемуазель Зоэ.
— Он изучал тогда медицину,— сказал г-н Бержере.— Это был красивый юноша.
— Да, так говорили.
— Мне кажется, что ты ему очень нравилась.
— Не думаю.
— Он ухаживал за тобой.
— Это другое дело.
— А затем он внезапно исчез.
— Да.
— Ты не знаешь, что с ним сталось?
— Нет… Пойдем отсюда, Люсьен.
— Пойдем, Зоэ. Здесь мы во власти теней.
И, не оборачиваясь, брат и сестра вышли за порог старого жилища, где протекало их детство. Они молча спустились вниз по каменной лестнице. А когда они снова очутились на улице Гранз’Огюстен среди фиакров, повозок, хозяек и ремесленников, их так оглушили шум и суета жизни, словно они перед тем долго прожили в уединении.
V
Глаза у г-на Панетона де ла Барж выпирали наружу, душа тоже. А так как кожа у него лоснилась, то и душа его, вероятно, тоже оплыла жиром. Он был беззастенчив, спесив и, казалось, не боялся наскучить другим своим чванством. Г-н Бержере догадался, что этот человек пришел к нему просить о каком-нибудь одолжении.
Они познакомились еще в провинции. Профессор часто видел во время прогулок на зеленом откосе у берега ленивой реки черепичную крышу замка, в котором жил г-н де ла Барж со своей семьей. Значительно реже виделся он с самим г-ном де ла Барж, который вращался среди местной знати, но сам был недостаточно знатен, чтобы принимать незнатных людей. В провинции он входил в общение с г-ном Бержере только в критические дни, когда один из его сыновей должен был держать экзамен. На этот раз, в Париже, он хотел быть учтивым и прилагал к тому все усилия.
— Дорогой господин Бержере, считаю прежде всего непременным долгом поздравить…
— Ах, что вы, прошу вас…— отвечал г-н Бержере с уклончивым жестом, который г-н де ла Барж напрасно приписал его скромности.
— Позвольте, господин Бержере, но кафедра в Сорбонне — это очень завидное положение… и вполне заслуженное вами.
— Как поживает ваш сын Адемар? — спросил г-н Бержере, вспомнив это имя, носитель которого, кандидат в бакалавры, вынужден был за полной неуспеваемостью искать высокого покровительства всех властей — гражданских, духовных и военных.
— Адемар? Хорошо, очень хорошо. Немножко покучивает. Что вы хотите? Ему нечего делать. В некоторых отношениях было бы предпочтительнее, чтоб он чем-нибудь занялся. Но он еще очень молод. Время терпит. Он пошел в меня: остепенится, когда найдет свое призвание.
— Он, кажется, принимал некоторое участие в манифестации в Отейле? — сказал добродушно г-н Бержере.
— В честь армии, в честь армии,— ответил г-н Панетон де ла Барж.— И признаюсь вам, у меня не хватило духа пожурить его за это. Что поделаешь? Я связан с армией через своего тестя, через свояков, через двоюродного брата, майора…
Он скромно не упомянул о своем отце, старшем из четырех братьев Панетон, который тоже был связан с армией, по интендантским делам. За поставку сапог с картонными подошвами подвижным частям восточной армии, маршировавшим по снегу, он был приговорен в 1872 году судом исправительной полиции к легкому наказанию с порочащей мотивировкой. Он умер десять лет спустя среди богатства и почета в своем замке де ла Барж.
— Мне с детства прививали культ армии,— продолжал г-н Панетон де ла Барж.— Еще в младенчестве я обожал мундир. Такова была семейная традиция. Не скрываю, я человек старого режима. Это сильнее меня, это у меня в крови. Я прирожденный монархист, сторонник единовластия. Я роялист. Армия — это все, что осталось нам от монархии. Это единственное, что уцелело от славного прошлого. Она утешает нас в отношении настоящего и подает надежду на будущее.
Господин Бержере мог бы сделать несколько возражений исторического порядка, но он их не сделал, и г-н Панетон де ла Барж закончил:
— Вот почему я считаю преступниками тех, кто нападает на армию, безумцами тех, кто задевает ее.
— Желая похвалить одну из пьес Люса де Лансиваля {13},— ответил профессор,— Наполеон назвал ее трагедией штаб-квартиры. Позволю себе сказать, что ваша философия — это философия генерального штаба. Но поскольку мы живем при режиме свободы, то, может быть, следовало бы усвоить его нравы. Когда общаешься с людьми, привыкшими пользоваться даром речи, надо научиться выслушивать все. Не надейтесь на то, что отныне можно будет запретить во Франции обсуждение какого-нибудь вопроса. Примите также во внимание, что армия не есть нечто неизменное; на свете нет ничего неизменного. Все людские организации постоянно видоизменяются. За время своего существования армия испытала столько перемен, что ей, вероятно, суждено еще сильно измениться в будущем, и вполне возможно, что лет через двадцать она будет совсем другой, чем теперь.
— Предпочитаю вам тотчас же сказать,— возразил г-н Панетон де ла Барж,— когда дело касается армии, я не желаю ничего слушать. Повторяю, ее нельзя задевать. Она — секира. Не задевайте секиры. На последней сессии департаментского совета, председателем которого я имею честь состоять, радикал-социалистское меньшинство высказывалось за двухгодичный срок воинской повинности. Я воспротивился этому антипатриотическому предложению. Мне нетрудно было доказать, что двухгодичная служба — это конец армии. Нельзя в два года выработать пехотинца. А тем более кавалериста. Тех, кто требует двухгодичной службы, вы, быть может, назовете реформаторами; я называю их разрушителями. И это относится ко всем подобным реформам. Это орудия, направленные против армии. Было бы честнее, если бы социалисты признались, что они хотят заменить ее большой национальной гвардией.
— Социалисты, восстающие против всяких захватнических попыток,— ответил г-н Бержере,— предлагают организовать милицию только в целях обороны страны. Они этого не скрывают; они открыто это высказывают. И эти идеи, быть может, заслуживают внимания… Не опасайтесь их быстрого претворения в жизнь. Всякий прогресс неустойчив и медлителен и по большей части сменяется движением вспять. Путь к лучшему порядку — это неопределенный и туманный путь. Несметные, глубоко укоренившиеся силы, связывающие человека с прошлым, побуждают его придерживаться заблуждений, предрассудков, суеверий и варварства, потому что он видит в них драгоценный залог безопасности. Всякое благотворное новшество его пугает. Он — подражатель из осторожности и не осмеливается покинуть шатающийся кров, который служил пристанищем для его пращуров и грозит обрушиться на него. Разве вы с этим не согласны, господин Панетон? — добавил профессор с очаровательной улыбкой.