«Укатали сивку крутые горки, черт возьми, сказала бы Жоэлла», — подумал адвокат.
Пальцами он раздвинул набрякшие бурые веки: белки отдавали желтизной. «Печень», — сказал он себе.
Снизу его принялись звать хором.
Он повернул выключатель, с сожалением покинул комнату, в темноте пересек лестничную площадку, чуть не промахнулся мимо первой ступеньки и подумал: «А ведь я ничего не пил!»
Он не пил, но вынужден был вцепиться в перила, чтобы не потерять равновесие.
Вернер Лежанвье бесшумно проник в свой кабинет. Как вор. Он испытывал неодолимую потребность сосредоточиться, перед тем как выйти на ристалище.
Он зажег одну лишь настольную лампу, оставив все четыре угла кабинета в темноте, и самым маленьким ключом из связки отпер третий сверху ящик в левой тумбе стола.
Ему улыбнулся тонированный в сепию фотопортрет. Портрет Франсье, его первой жены, креолки с туманными, словно незавершенными, чертами лица, которая не сделала его ни счастливым, ни несчастным, но оставила его — то ли из нелюбви, то ли из лени — с неутоленным чувством. Перед концом жизни Франсье воспылала короткой страстью к Жоэлле, что, впрочем, не побудило ее лучше узнать или сильнее полюбить их дочь: ведь для этого пришлось бы напрягаться, тратить душевные силы.
С момента смерти Франсье не прошло и суток, как Вернер был уже не в состоянии вызвать в памяти ее образ.
В самой глубине ящика стояла початая бутылка «Олд Краун», припасенная в предвидении ударов судьбы. Адвокат колебался лишь мгновение: сковырнув пробку пальцем, он поднес горлышко к губам.
Третьим предметом, вытащенным им на свет Божий, оказался отпечатанный на машинке рассказ тридцатилетней давности. «Ветры и приливы», — его единственный литературный опыт.
«Конец сентября. В эту пору гостеприимный курорт Рэмсгейт закрывает свои двери перед отдыхающими, чтобы открыть их океану…»
Дальше адвокат читать не стал: продолжение он знал наизусть, оно ровным счетом ничего не стоило.
Зато красная тетрадка — нечто среднее между записной книжкой и интимным дневником, куда он на протяжении многих лет вносил все, что в данный момент казалось ему достойным интереса, — напротив, сохраняла вечную молодость. Достаточно было полистать ее, чтобы обнаружить немало любопытного:
«Группы крови: А — В — AB—О.
Полиморфизм означает свойство некоторых веществ представать перед нами в различных формах. Пример: вода, лед, пар и т. п.
Полтергейст: появление, привидение (по-немецки).
По Бертильону: существует 77 форм носа и 190 типов ушей, которые в свою очередь делятся на многочисленные составные части (мочки, скаты, выступы, бугорки, впадины и т. д.).
По Фенберу: бедуин, чтобы заставить своего верблюда встать на колени, издает нечто вроде протяжного храпа: „Икш-ш, икш-ш, икш-ш!“ Чтобы позвать его, он кричит: „Хаб, хаб, хаб!“ Чтобы заставить животное тронуться с места, он восклицает: „Бисс!“ (трижды).»
Внезапно умилившись, Вернер Лежанвье спросил себя: кого в ту пору могли интересовать распри погонщика верблюдов со своим верблюдом — разве что один из них вздумал подать на другого в суд?
Одно не подлежит сомнению: в ту счастливую пору круг его интересов был весьма обширен.
«Женьшень: растение, произрастающее в Монголии, которому китайцы приписывают чудесную способность возбуждать чувственность. Его корень имеет форму человеческого бедра, и, как утверждают, он издает стон, когда его выдирают из земли. (Женьшень — мандрагора?)
„Двенадцать — наши будущие десять“ — труд Ж. Эссига о двенадцатеричной системе…
(Стюарт Мерилл)
Элен Ж. Водолечебный массаж, тел. МИР 21–24, звонить до 9 утра или после 8 веч.»
Как Вернер Лежанвье ни напрягался, он не мог припомнить, кем была Элен Ж. — той белокурой славянкой, которая, занимаясь любовью, плакала, или же той маленькой брюнеткой со шрамами, которая в праздник 14 июля бросилась под поезд метро.
Чтобы взбодрить слабеющую память, он снова поднес к губам бутылку с шотландским виски.
Скрип открываемой двери, бегущий по ковру луч света.
— Дорогой, вы здесь? (Диана.) Вас ждут… Что ты делаете?
— Ничего, я…
Первым делом — спрятать «Олд Краун».
— Вы готовились выйти на ристалище?
Как хорошо она его знает!
И вместе с тем — как плохо… иначе она не приблизилась бы так неосторожно.
Ему достаточно было подняться, чтобы заключить ее в объятия, пустить нетерпеливые руки гулять по двойному шелку: ее платья и ее кожи.
«Двойной Шелк» — так ему случалось называть ее в постели.
— Дорогой мой мэтр! — сдавленным голосом запротестовала она. — Пощадите вашу покорную прислужницу!
Она, как всегда, издевается над ним! Разжав объятия, он отыскал ее губы, которые, как он и предвидел, оказались покорными и холодными.
— Вер-нер! — Тон успел измениться.
— Да?
— Прекратите, на нас смотрят!
— Кто?
— Все, из другой комнаты! Оставьте меня!.. Пойдемте…
Оставить ее? Идти за ней?.. Его сейчас обуревало нетерпеливое, как у подростка, желание раздеть ее тут же, на месте, поцелуями не давая возражениям вырваться из ее рта.
— Вернер, стоп!.. Вы пугаете меня!
«Вы пугаете меня…» Эти слова отрезвили его в один миг. Он вновь увидел себя перед зеркалом в спальне, в котором обнаружил новое — постаревшее — лицо.
— Простите меня… Не знаю, что на меня нашло…
— Зато я знаю: вы молодеете с каждым днем! — вздохнула Диана, разглаживая свой наряд, как дикая утка разглаживает перышки, после того как увернулась от охотника.
Она встала на цыпочки, чтобы поцеловать его в уголок рта, и обратилась к нему на «ты», что бывало чрезвычайно редко:
— Я выгоню их до полуночи, а до той поры потерпи, дорогой! Я… я хочу этого так же, как и ты.
— Правда?
— Клянусь! А теперь пойдемте. Сотрите тут помаду. Вспомните, что вы мэтр Лежанвье, великий Лежанвье… Не забывайте этого ни на миг.
For he is a so jolly good fellow…[2]Их было восемь, они сидели рядком за двойным заграждением из хрусталя и столового серебра и хором горланили эту песенку, поднимая бокалы: Жоэлла, Билли Гамбург с Дото, мэтр Кольбер-Леплан, Дю Валь, Жаффе, Сильвия Лепаж, Меран.
Отпустив руку мужа, Диана быстро переметнулась в другой лагерь, и это она подняла первый тост. Она сказала:
— За моего дорогого мэтра!
Жоэлла непринужденно воскликнула:
— За Вэ-Эл!
С четырехлетнего возраста она звала отца по инициалам: «Вэ-Эл».
Билли Гамбург выразился витиевато:
— За единственного заступника сирот, который регулярно лишает «Вдову»[3] ее законной добычи!
Несколько притянуто за волосы — совершенно и духе Билли.
Доротея провозгласила:
— За непобедимого поборника невинных!
(И тотчас посмотрела на Билли, вопрошая глазами, верно ли она затвердила урок.)
Мэтр Кольбер-Леплан, старшина адвокатского сословия, торжественно заявил:
— Дозвольте мне, дорогой друг, подтвердить после вашего очередного успеха: вы делаете честь адвокатуре и ее старшине… Я пью за самого ревностного служителя Фемиды.
Так только говорилось: мэтр не пил ни капли.
«Такого вот наслушаешься — тошно станет, хоть беги к аферистам в услужение», — подумал Лежанвье.
Дю Валь, главный редактор «Эвенман», произнес:
— Неповторимый успех!
Свою журналистскую карьеру Дю Валь начинал как спортивный репортер.
Жаффе, художник, сказал:
— За черный монолит, который я вижу в черном и кобальте.
«На него и сердиться не стоит», — решил адвокат. Жаффе сам был черен, свою палитру ограничивал черным и кобальтом: его картины в желтых тонах ценились на вес золота.
Мэтр Сильвия Лепаж, держа бокал в вытянутой руке, словно взрывчатку, с придыханием проговорила:
— За самого лучшего наставника, за адвоката от Бога!..
Она с трудом сдерживала слезы умиления.
Мэтр Меран, красный как рак, воскликнул:
— Какая жалость, коллега, что вы родились так поздно! Вы бы спасли от казни Людовика Шестнадцатого!
Очередная глупость!
Вернер Лежанвье незаметно сунул руку под пиджак, пытаясь унять толчки изношенного сердца.
«Вспомните, что вы мэтр Лежанвье, великий Лежанвье… Не забывайте этого ни на миг».
Все, начиная с Дианы, явно ожидали от него, чтобы он разразился блестящей тирадой, которую Дю Валь мог бы напечатать в «Эвенман», но самому Вернеру Лежанвье хотелось бы в ответ отмочить такое, чтобы у всех враз вытянулись бы рожи (как сказала бы Жоэлла).