Он любил хорошо одеваться – это передалось от Нарышкиных, которые были большими франтами, – и в воскресный день, второго апреля тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года, когда как-то особенно радостно и высоко стояло солнце в небе и стали слегка распускаться магнолии, отправился просто гулять по Манхэттену. Высокий, большой, черноглазый, красивый, в ярком галстуке и темно-синем твидовом пиджаке, Фишбейн был старательно причесан на косой пробор, и ноги его в остроносых ботинках летели, почти не касаясь земли.
Огромное здание магазина «Стейнвей и Сыновья» на пятьдесят седьмой улице вдруг словно бы притянуло его к себе, и, открыв массивную дверь, он очутился в совершенно пустом зале с высоким куполом расписного потолка и люстрой, свисающей всей своею тяжестью и ярко блестящей огнями. Шагах в десяти был раскрытый рояль, его золотило горячее солнце сквозь все окна сразу, и, мощный, прекрасный, он словно бы знал, что никто посторонний к нему не притронется без разрешения. Фишбейн не притронулся. Громко вздохнув, он поднял глаза к потолку и увидел на нем бело-синих слонов, нимф, тигров и даже Венеру, богиню в прозрачной сорочке. Тогда он опять почему-то вздохнул. В ответ на его вздох с мягкого дивана, над которым висел портрет русского композитора Сергея Рахманинова, поднялся и направился прямо к Герберту Фишбейну толстый и рыжеволосый, в круглых очках, человек, на полных губах которого было столько приветливости, что, даже и не улыбаясь, они моментально смягчали любого.
– Интересуетесь инструментами? – бархатным и ласковым голосом спросил он Фишбейна и тоже слегка поглядел в потолок.
Фишбейн закашлялся от смущения. Может быть, это был хозяин или главный управляющий. Скорее всего, управляющий, да.
– Воды? Чашку чаю? – спросил он и вздрогнул ресницами. Очки его вдруг запотели слегка.
– Спасибо, – ответил Фишбейн. – Не хочу. Я не музыкант. К сожалению. Правда, немного играю на скрипке. Немного.
– Акцент у вас, друг мой. Поляк?
– Нет, еврей. Еврей из России.
– Ну боже мой! Я идиот, извините! Конечно. Акцент у вас русский, а вовсе не польский. Я их всегда путаю. А на фортепиано играете?
– Нет. – Фишбейн погрустнел и немного смутился. – А где мне держать инструмент? Вся квартира: два шага вперед и два шага назад. А скрипка намного удобней. С ней просто: в футляр положил и пошел.
Рыжеволосый между тем внимательно присматривался к нему. Что-то, видимо, привлекло его в облике смуглого Фишбейна.
– Работаете? – поинтересовался он.
– Учиться хотел бы, – ответил Фишбейн. – Да некогда все. Конечно, работаю.
– А что вы умеете?
– Я? Мало что.
– Не верю, не верю! Вы не воевали?
– Да, я воевал. – И Фишбейн покраснел. – В Корее. Недавно вернулся.
– Хотите работать у нас?
Ласковые глаза в золотой оправе остановились, ожидая ответа.
– Кем? Грузчиком? Я ничего не умею.
– Зачем же вам грузчиком? Нет, продавцом.
С заколотившимся под твидовым пиджаком сердцем, он представил себе, как нимфы, слоны и Венера в сорочке, и этот рояль, неприступный и мощный, и весь этот зал, и Рахманинов в раме, – все будет его.
– У нас не торговля, у нас целый мир. Вы встречаете человека, и между вами начинается особое общение. Предлагаете ему взять, скажем, ноту «ля» на этом рояле. – Его собеседник осторожно притронулся пухлым пальцем к одной из клавиш. – И вместе слушаете, как она звучит.
Хрупкое «ля» достигло высокого купола и растворилось.
– А почему вы мне предлагаете эту работу? – испуганно спросил Фишбейн.
– Мне кажется, вам подойдет. По виду вы сильный, а вот что внутри? Не знаю. А музыка знает. Про силу и слабость. – Он помолчал, ласково глядя на Фишбейна. – А, кстати, я ведь не представился. Зовут меня Майклом. Майкл Краузе.
Фишбейн покраснел так сильно, что корни кудрявых волос стали мокрыми.
– Я знаю, о чем вы подумали, – вздохнул Майкл Краузе. – Я родился в Нью-Йорке, и мой отец родился в Нью-Йорке, и даже мой дед родился в Нью-Йорке. Мой дед чувствовал себя американцем, хотя носил немецкую фамилию, и мой отец чувствовал себя американцем, хотя носил ту же фамилию, и только я, представьте себе, чувствую себя немцем, потому что после войны ко мне в любой момент может подойти юноша, вроде вас, и покраснеть так, как сейчас покраснели вы.
Фишбейн отвел глаза и поспешил сменить тему.
– Вы, наверное, музыкант?
– Я был музыкантом, – опять вздохнул Краузе. – Шесть лет назад меня уволили из оркестра.
– Почему?
– По некоторым сугубо личным обстоятельствам.
Через неделю началась новая жизнь. Кроме Краузе, который действительно оказался управляющим и в основном разбирался с документами, в магазине работали пять продавцов. Посетителей было немного. Иногда Фишбейн проводил целый день, сидя на диване под портретом Рахманинова или добросовестно вытирая пыль с гладкой поверхности роялей. Ему не было скучно. Краузе не соврал: в этом прохладном дворце с золотоглазыми тиграми над головой была изолированность, отрешенность. Душа Фишбейна отдыхала, может быть, впервые в жизни. Платили ему немного, но все-таки лучше, чем в тех конторах, где он работал прежде, и, кроме того, фирма «Стейнвей и Сыновья» обеспечивала своих работников бесплатными билетами на концерты.
В середине августа в Нью-Йорке началась такая жара, что на улицах начал кое-где плавиться асфальт, и острые каблучки молоденьких модниц оставляли на нем глубокие ямочки. В ночь со среды на четверг Фишбейну приснилась Джин-Хо, и сон был тревожным. Джин-Хо оказалась жива, но стала озлобленной, нервной, просилась обратно в Корею сажать мокрый рис и не позволяла ему дотронуться до себя. Потом он застал на своей постели чернокожего человека, который огромным мускулистым телом почти полностью закрывал от Фишбейна его маленькую жену, и только по пальчикам хрупкой ноги со знакомыми ноготками, резко вздрагивающей от каких-то особенно развратных движений чужака, обманутый Герберт Фишбейн узнал Драгоценное Озеро. Проснулся он мрачным, выпил стакан воды со льдом, долго ждал поезда в метро, потом, обливаясь потом, торопился от метро до магазина, и только открывши массивную дверь, вдохнувши прохлады любимого зала, отер мокрый лоб белоснежным платком и вдруг успокоился.
Майкл Краузе сидел на своем диване, оживленно разговаривая с очень хорошенькой девушкой. Она была очень молода, лет двадцати, не больше, худощава, но грациозна, с выступающими из-под выреза светлого платья ключицами и гордо поставленной на плечах белокурой головой, украшенной бархатным обручем.
Она посмотрела на Фишбейна, и свежий, с полными губами рот ее удивленно приоткрылся, как будто вместо простого служащего в музыкальном магазине она увидела перед собой какого-нибудь знаменитого голливудского киноартиста. Фишбейн сразу вспомнил, как он пропотел, и очень смутился. Заметив это, белокурая девушка сама вдруг смутилась сильнее Фишбейна, и руки в коротких перчатках так сжали пятнистую сумочку, что кожа на сумочке скрипнула.
– Мисс Тейдж, – ласковым голосом сказал Краузе, – если вы хотите попробовать, как звучит это фортепиано… Оно на втором этаже…
– Конечно! Я очень… – Блондинка вскочила.
Фишбейн заметил, что ее талию можно обхватить ладонями. Колени сверкали сквозь тонкую юбку, как чайные розы. Сопровождаемая обходительным Майклом Краузе мисс Тейдж прошла мимо Фишбейна к лифту, и запах каких-то нежнейших духов рывком зацепил его жадные ноздри.
Через двадцать минут они вернулись.
– Я буду ждать вашего звонка, – проворковал Краузе. – Мне кажется, что это именно то, что вам нужно…
– О да! – прошептала она. – Надеюсь, что мама позволит… Я вам позвоню.
Фишбейн открыл перед нею дверь.
– Спасибо, – сказала она. – До свиданья. Всего вам хорошего.
Он увидел, как она подошла к белому «Кадиллаку», стоящему прямо перед магазином.
– Не пяльтесь, Герберт, – постучал по его плечу Краузе. – Это не принято.
– Кто она?
– Вот и видно, что вы здесь залетный воробей. – Краузе высоко поднял рыжевытые брови. Кожа между бровями и веками была густо усеяна веснушками. – Иначе вы бы знали фамилию Тейдж. Ее отец был одним из наших нефтяных магнатов, ворочал большими делами. Когда этой девчушке исполнилось десять лет, папаша умер прямо на одной из своих любовниц. Он был большим бабником. А мать ее, напротив, женщина пуританского склада. Предки ее приплыли на корабле «Мэйфлауэр», искали землю, где люди будут соблюдать все десять заповедей. – Он вдруг замолчал и откашлялся. – Как жарко сегодня! Какой-то кошмар.
– Она живет с матерью?
– Вы угадали. Не бойтесь, не замужем. Мать ее ненавидела своего мужа. Учтите, что я просто передаю вам газетные сплетни. Кроме ревности, она еще обвиняла его в том, что он нечистоплотен в делах. А когда супруг умер, поступила весьма неожиданно. Отдала все его миллионы на добрые дела. Себе и дочери оставила очень немного. Ну, разумеется, они не умирают с голода. Есть особняк в Манхэттене, есть дом в Ньюпорте. Машина с шофером – вы видели. Эвелин два года назад окончила Джульярдскую музыкальную школу, фортепианное отделение. Концертировать она не может – слишком застенчива. Но мать приучила ее к тому, что делиться нужно не только делами, но и всем, что умеешь. Раз тебя учили музыке, значит, ты должна использовать то, чему тебя научили, для пользы ближнему. Она дает домашние уроки, по воскресеньям играет в церкви на органе. Это уже чистая благотворительность. Теперь они задумали открыть в штате Коннектикут небольшую школу для одаренных детей, за которых родители не в состоянии платить. Поэтому ей понадобился не очень дорогой, но хороший инструмент. Я удовлетворил ваше любопытство, Герберт?