– Пять швов! Сотрясение мозга! Мам, ты соображаешь, что творишь? – Дядя Миша никак не мог успокоиться.
Был светлый летний вечер, пчелы с окрестных пасек кружили за окном ошалелым роем, соблазненные сладким ароматом абрикосового джема. Ба невозмутимо накрывала на стол. Наре́зала крупными ломтями холодное мясо, выставила домашний овечий сыр, полила отварную картошку пахучим растительным маслом, посолила крупной солью, щедро посыпала зеленью.
– Мам, я с тобой разговариваю! – кипятился дядя Миша. – Ты хоть понимаешь, чего нам с Юрой стоило замять это дело, чтобы швы в больнице наложили без лишних вопросов?
Ба достала миску с камац-мацуном[2] и с громким стуком поставила на стол.
– Она мне сказала, что цыганам можно воровать, потому что их предок украл гвоздь, который должны были вогнать во вторую ступню Христа, – сказала она.
– Мам, ну мало ли что она сказала, не убивать же за это человека!
Ба вытащила из холодильника малосольные огурчики.
– Гвоздь они украли, – хмыкнула она, – дали бы умереть этому несчастному вероотступнику хотя бы как положено, чтобы в каждой ступне по гвоздю!
Дядя Миша лишился дара речи. Мы с Манькой стояли на пороге кухни и, затаив дыхание, прислушивались к разговору.
Ба разорвала руками хрустящий матнакаш[3] и сложила в хлебницу.
– Можно подумать, он того цыганского предка об этом просил! – важно сказала она и повернулась к нам: – Сударыни, вы пойдете кушать или и вам для разнообразия по шву наложить?
Глава 8 Манюня, или Что делает большая любовь с маленькими девочками
ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕГоры… Вы знаете, горы… Как вам объяснить, что для меня горы…
Горы, они не унижают тебя своим величием и не отворачиваются от тебя, вот ты, а вот горы, и между вами – никого.
Где-то там, внизу, облака – люди – ржавое авто, эге-гей, я частичка космоса, я Божья улыбка, я есмь восторг, посмотрите, люди, в волосах моих запутались звезды, а на ладонях спят рыбы.
Горы… Я их всегда ощущаю на кончиках своих пальцев, особенно остро – когда температурю.
Помню, нам с Манюней было по десять лет, мы стояли на вершине, держались за руки, и было нам очень страшно. Я сделала шаг к краю, и Манюня тоже сделала шаг, и сердце мое подпрыгнуло высоко к горлу и заклокотало – заполоскалось – затрепетало пойманной птицей.
– Иииииииииииии, – выдохнула Маня, – ииииииииииии.
А я и выговорить ничего не могла, я превратилась в один протяжный вдох, и высота манила вниз, можете себе такое представить, высота манит не вверх, а вниз, хочется разбежаться и полететь, но не до солнца, а до камней долететь.
И я обернулась.
– Па? – неуверенно спросила.
– Вы только не пугайтесь, – сказал папа, – вы просто запоминайте, вам теперь нести это в себе всю оставшуюся жизнь.
* * *И помню другой день, и снова горы, мы стояли на берегу чистейшего горного ручья.
– Девочки, посмотрите сюда, – сказала моя бабушка Тата.
Она подняла с земли кусок подернутого ледяной коркой летнего высокогорного снега – от таких подтаявших ледников набирал свою силу журчащий ручей – и разломала его пополам.
И мы ахнули – все рассыпчатые внутренности снега кишели червями.
– Как такое может быть? – спросили мы.
– Прах еси и в прах возвратишься, – сказала Тата, – это касается и нас, и всего, что вы видите кругом, – снега, камней, солнца.
– И Бога? – осторожно спросили мы.
– И, конечно, Бога, – ответила моя мудрая Тата, – бессмертие – это такая непростительная трусость… Особенно непростительная ЕМУ.
А ТЕПЕРЬ ИСТОРИЯРоковая встреча Мани с ее любовью случилась на нашей даче.
Каждое лето моя семья выезжала в горы, где на макушке поросшего лесом холма, в маленьком дачном поселке, у нас имелся свой домик. Деревянный такой, добротно сколоченный теремок с верандой, двумя спальнями и большой кухней, совмещенной с гостиной. Выражаясь современным языком, мы являлись счастливыми обладателями загородного коттеджа, правда, с весьма скромной внутренней обстановкой. Двухъярусные детские кровати, например, нам сколотил знакомый плотник, при этом сколотил их так, что подниматься на верхний ярус можно было только по стремянке, ибо лесенка получилась настолько кривобокой, что ребенок, решившийся вскарабкаться по ней, рисковал свалиться и свернуть себе шею.
Аскетическое убранство дома с лихвой восполнял вид, открывающийся за окном. Когда ранним летним утром мы выходили на порог, природа, отодвинув занавес плотного утреннего тумана, являла нашему взору свою неповторимую, омытую прохладной росой красоту, дурманила острым ароматом высокогорных трав, шумела кронами вековых деревьев да манила в лес далеким криком одинокой кукушки.
Это было неимоверное счастье – ощущать себя частичкой такой красоты.
Воздух в горах был вкусный и нестерпимо прозрачный, он не давил и не утомлял, он мягко обволакивал и успокаивал. Становилось звонко и легко от беззаботности своего существования, да, становилось звонко и легко.
Просыпались мы с раннего утра от негромкого стука в окошко. Это наш знакомый пастух дядя Сурен принес домашних молочных продуктов.
Дядя Сурен был обветренный, грандиозный в своем сложении пятидесятилетний мужчина – огромный, широкоплечий, могучий, весь пропахший дымом от костра. Казалось, природа слепила его из цельного куска горной породы, он был красив той редкой и скупой красотой, внешней, но более – внутренней, которая свойственна жителям высокогорья. Росту в нем было не менее двух метров, по молодости он был быстр и неуклюж, но со временем приучил себя двигаться медленно и не столь резко, иначе, шутили люди, во-первых, за ним не поспевали коровы, а во-вторых, они пугались его размашистого крупного шага и не давали молока.
Дядя Сурен ежедневно гнал мимо нашего домика стадо по виду совершенно армянских, мосластых, тонконогих, широкозадых и, если вы позволите мне такое выражение, – носатых коров.
– Доктор Надя, – звал он маму (в его исполнении мамино имя звучало как Натьйа), – я вам принес сепарированной сметаны.
Доктор у меня папа, мама – преподаватель, но дядя Сурен совершенно не брал в расчет такие нюансы. Среди простого люда авторитет отца и его профессии был настолько высок, что простирался над остальными членами нашей семьи и облагораживал всех!
Мама выходила на крыльцо и забирала у дяди Сурена неожиданно кокетливый для его грозного антуража расписной эмалированный кувшинчик в мелкие лилии.
– Сурен, – говорила мама, – может, вы хотя бы сегодня зайдете попить с нами кофейку?
– Что вы, что вы, – пугался пастух, – меня стадо ждет!
Стадо коров действительно терпеливо переминалось на почтительном от нашего домика расстоянии, две огромные, ужасающего вида кавказские овчарки, вывалив из пасти длинные языки, остервенело махали маме хвостами.
Я, наспех одетая, стояла на стреме за дверью. Главное было не упустить момент. Дядя Сурен ежедневно приносил нам продукты: домашнее масло – желтое, чуть подернутое каплями солоноватой пахты, мацони, сепарированную сметану, брынзу или густое, еще теплое парное молоко. Продукты эти приносились якобы на продажу. Но после одной-двух дежурных фраз он вручал маме свой расписной кувшинчик и норовил ретироваться раньше, чем мы успевали расплатиться с ним.
Ритуал был трогательный и отработанный годами до мелочей: дядя Сурен стучался в окно, мама открывала дверь и приглашала его на кофе, он отказывался и моментально пунцовел – мама была чудо как хороша в светлом сарафанчике, с роскошными русыми волосами по плечам. По первости она, заинтригованная такой его реакцией, решила, что наш замечательный знакомый просто стесняется зайти в дом, и стала выносить ему чашечку кофе на крыльцо. Дядя Сурен брал крохотную чашку в свои огромные руки и держал ее бережно в течение всего коротенького разговора, не осмеливаясь отпить и глоточка. Далее он возвращал маме чашку, оставлял у нас свой кокетливый молочник до вечера – не тащить же его с собой на пастбище, и спешно начинал пятиться в направлении своего стада. Вместе с ним приходили в движение его коровы и огромные овчарки. Если кто видел, как выходят армяне из григорианских храмов – пятясь, не оборачиваясь спиной к образам, то он может себе представить всю прелесть действа, разворачивавшегося перед маминым взором.
И в этот миг приходил черед моего выхода на авансцену – я выпрыгивала из-за двери, сжимая в руках деньги, и догоняла огромного дядю Сурена, коров и двух ужасающих на вид овчарок. Дядя Сурен прикрывал огромными ладонями свои карманы и всячески сопротивлялся: «Это моя Мариам для вас передала, – отбивался он, – не надо ничего, мы от чистого сердца, у вас вон сколько детей, это доктору, это девочкам…»
Если мне удавалось закинуть ему деньги в карман и отскочить до того, как он мне запихнет их обратно за шиворот, то я убегала без оглядки к дому, одним прыжком перемахивала через три ступеньки крыльца и захлопывала за собой дверь. Сердце колотилось так громко, что казалось – его стук эхом разносится по соседним холмам.