Та же Люциана Береславовна сказывала о взаимодействиях всяких. Может статься, что золото с серебром всю магию молодильную на нет изведут.
— А вопрос задашь, так и не знаешь, чего ответить… Любанька — племянница Люцианы. Была у нее сестрица младшая… тоже в магички метила, да даром ее Божиня обделила. Зато красоты отсыпала меру и еще с полмеры. Но с той красоты не вышло ничего хорошего, — Марьяна Ивановна пожевала губами, будто бы раздумывая, что и как мне сказать. — Понесла девка. А от кого — неведомо… домой ее отправили с позором. Родня-то в ужас пришла. Батька их горячего норову был, даром, что старое закалки. Будь его воля, велел бы камнями забить, как с распутными девками на его молодости поступали.
Я покачала головой.
Вот ведь… отчего так? Распутничают вдвоем, а как отвечать, то девка виновная? Я и у жреца спрашивала, он только закашлялся и велел не лезти умом своим коротким в вещи, каковые для бабьего разумения не подвластные.
— Но от роду отказал. Велел из дому гнать. Пусть живет, как знает, а его не позорит. Люциана сестрицу пригрела. Ей-то батька давно указом не был. Помню… приходил, ругался, а она ему так с холодочком: мол, сам не доглядел, нечего на других пенять. После того до самое его смерти не разговаривали. Люциана сестрицу в городском доме поселила. Обычному человеку-то в Акадэмии делать нечего… целителей нашла. И сама наглядывала, как минута случалась. Да выпало так, что срок у Светозары на лето выпал. На ночь многолунную, которая раз в пять лет случается. Этою ночью травы особую силу имеют, и сколько б ни хранились, сила не уйдет.
Это я ведала.
Сама с бабкой ходила в позатым годе.
Ночь-то и вправду особая, и силу травы за седмицу до нее набирать начинают. А после седмицу держат. И энти две седмицы травники не пьют, не едят — собирают, разбирают, сушат. Каждая травинка особого подходу требует. Одни на солнце сушить надобно, другие — в тени, но на ветерке. Третьи — тени глубокое требуют. Четвертые и вовсе сушить нельзя, но только соку гнать.
— Кто ж знал, что девке непраздной в голову взбредет? Не по нраву ей пришелся целитель, сестрицею нанятый. То ли груб был, то ли недостаточно учтив, то ли просто дурь втемяшилась, что загубит и ее, и дитя… а еще девка-холопка задурила, что, мол, есть на рынку бабка, которая так роды принимает, что роженица и вовсе боли не чует. И рука у нее легкая, и сама-то знающая, и грамота царская имеется, что баба сия — не просто так, а целительница… вот Светозара и поверила. Как почуяла, что срок настал, так не за целителем послала, а сама тишком из дому сбегла. К знахарке той.
Марьяна Ивановна сказала, что сплюнула.
— Что уж там получилось, никому не ведомо. Знахарка после клялась и божилась, что все верно делала, но Светозара молода была. Зад узкий, сама малая, а дитя — так огроменное, как вместилося. И легло поперек. Мол, тут бы никакой целитель не сподмог. Когда Люциане сказали, что сестрица ее исчезла, она-то все позабросила… искать стала и нашла. По крови-то, чай, недолго. Но поздно… Светозара уже сутки мучилась, вся внутри изорвалася, отходила. Только и успели, что живот порезать и дитя достать. Да и то… знахарка ее простынями давила, чтоб вышло. Вот и передавили… девочка-то выжила, только… горбата она ныне. И рука одна усохшая. А ноги едва-едва ходят… но Люциана в Любаньке души не чает. Ей еще когда говорено было, отпусти, не мучай душу живую, Божиня сироту бы не обидит, но нет… упрямая она. И уж если невзлюбит кого, то изведет всенепременно.
И вновь Марьяна Ивановна в меня взгляд вперила.
Мол, догадайся сама, Зославушка, кого ныне Люциана Береславовна не любить изволют. А чего гадать? Сама ведаю…
— А к Фролушке приглядись. Хороший мужик…
Сказала и поднялася.
— Чтой-то загостилась я ныне, Зославушка, — молвила. — Притомилась. И тебе, чай, отдых надобен. Хотела убедиться, что здорова ты…
— Здорова, — уверила я Марьяну Ивановну.
— Вот и ладно… а то ж берендеевой крови в тебе есть…
— Есть, — отвечаю, не разумея еще, куда наша хитрая беседа выпетляла.
— Вот… а берендеям иные травы, которые для людей безопасные, чисто отрава. Взять хотя бы донник… хорошая травка, полезная. От почечной колики помогает. Или от живота, если крутит частенько. Но то человеку, а смешай с дегтем да волчею ягодой, подпали и пойдет дым… от дыма того берендеи дуреют. Агрессивными становятся.
И шаль свою, на плечи съехавшую, поправила.
— Люциана о том знать должна. Может, магичка она и невеликой силы, но в травах не хуже моего разбирается.
Сказала и вышла.
Не попрощалася даже. Дверь за собою прикрыла аккуратненько, а я… я только вздохнула. Мутно.
Дивно.
С чего приходила?
Не для того ль, чтоб сплетнями поделиться? Про Кирея, которого мне навроде как опасаться надобно. А я не опасаюся, ему-то у меня всяк веры больше, нежель Марьяне Ивановне. Про Фрола Аксютовича, про Люциану Береславовну с ея сестрицею и горем… зачем сказывала?
Кто я?
Студиозус.
А студиозусам знать иные вещи про наставников своих лишнее…
Ничего не разумею.
Ну да… утро вечера, как баится. А там и поглядим. Не я, так Еська чего удумает. И с Ильюшей словом перемолвиться надобно будет. Знает ли он про сестрицу?
А если знает, отчего молчит?
Снилися мне волки, косматые, что овцы саксонские. И космы были не простые, кудельками. Я волков вычесывала да приговаривала, что ныне всем навяжу носков…
Жуть.
Глава 9. О царевиче Елисее
…волчьим бегом, рысьим скоком…
…он видел себя волком во снах. И потому каждый раз, пробуждаясь, долго лежал, не в силах справиться с человеческим телом, которое казалось слабым.
Никчемным.
Он наново привыкал к нему, к режущей глаза яркости красок, которая не в силах была заменить многоцветья ароматов. Он поднимал руку. Сначала одну, затем другую, шевелил пальцами, слишком длинными, цепкими и лишенными когтей, вспоминая их названия.
Большой.
Безымянный.
Мизинец.
Еще средний… и тот, чье название упорно вылетало из головы. А он лежал и пытался, с названием проще чем с именем. Его пришлось отдать. Ему подарили другое, и дед сказал, что так надо. Поэтому он привыкал.
Брату приходилось легче.
Брат был человеком. И это злило, порой доводя до исступления. Потом ярость отступала, сменяясь глухою волчьей тоской… потом… потом луна шла на спад, и он возвращался.
Приливы.
Отливы. Как учил тот старец, которому он перервал бы горло… премудрый… умелый… милостью Божини запереть проклятую сущность. Он создал этот ошейник из слов и жреческих заклятий, снять которые и магик не сумеет.
Он разорвал душу пополам, привязав ее к брату. И дав половину взамен.
И сказал еще:
— Нет привязи крепче, нежели любовь…
Он думал, что Елисей спит…
Ошибся.
Дважды.
Теперь Елисею хотелось убить и брата. Не всегда, только на полнолуние, когда кольцо вокруг сердца ослабевало, когда зов луны делался слышен наяву, и казалось, что стоит поддаться, самую малость поддаться, и он сумеет разорвать привязь.
Ерема тоже чувствовал и не отходил ни на шаг. Злил этим постоянным приглядом, заботой навязчивою, беспокойством… если убить его, глядишь, станет легче.
Быть может, и оборвется привязь, созданная из сплетенных душ.
И с каждым циклом желание лишь росло.
Нынешняя луна позвала задолго до того, как, округлившаяся, поплывшая боками, повисла над городом. И голос ее, обманчивый, проник во сны, наполнил их запахами, памятью.
В той памяти не было места дому.
Матери… Елисей помнил ее запах, но не лицо… деду… в ней был смрад горящего дома и острый яркий аромат крови. Тогда, на заднем дворе, в поленнице, верно, и проснулась его вторая сущность. Тогда-то он, вслушиваясь в крики, осознал, что не столько боится, сколько желает оказаться там…
…среди волков.
И позже, в стае, он был своим.
А Ереме было плохо. Он понимал волков. И не боялся. Он позволял старой волчице, седой от носа до кончика хвоста, вылизывать себя. И принимал куски полупереваренного мяса. Волки щадили детенышей, чьи зубы были слишком слабы, чтобы управиться с жилистою лосятиной.