Двое других пленных остались рядом с одним из своих, умиравшим от неизвестно чего в животе - раскаленного осколка снаряда, осколка солнца, просто осколка. Они ползли, упираясь локтями, под разбитой двуколкой, в серых, отделанных красным кантом, пилотках, ползли в туго натянутых на голову пилотках. В тот день светило солнце, товарищ. Когда же это было? Где-то в разгар лета 15-го. Однажды он сошел с поезда в деревне и на перроне увидел пса, лаявшего на солдат.
Номер 2124 был резвым и крепким парнем, со здоровенными плечами трудяги, каким он был и в годы молодости, когда жажда приключений и задор толкнули его отправиться в Америку. У него были плечи дровосека, ломового извозчика, золото-добытчика, делавшие его меньше ростом. Теперь ему исполнилось тридцать семь лет, он верил всему тому, что говорилось в оправдание происходящего несчастья, всему тому, что теперь засыпал снег. Чтобы не холодно было дневалить, он снял сапоги с немца, которому они больше не требовались, взамен собственных старых разбитых башмаков, набитых соломой и газетной бумагой. Его осудили за самострел и еще раз, к сожалению, за то, что был выпивши и сделал глупость с товарищами. Но не стрелял в себя, это совершенно точно. Был награжден, старался как все остальные и теперь никак не мог взять в толк, что же с ним случилось. Он шел во главе пятерки, ибо был старше других, по заполненным водой траншеям, выставив вперед свои могучие плечи, провожаемый безмолвными взглядами товарищей.
У второго солдата со связанными руками был номер 4077 с призывного пункта тоже в департаменте Сена. Его бляха все еще болталась под рубахой, но все другие знаки отличия и наград и даже карманы мундира и шинели были, как и у его товарищей, сорваны. Входя в траншею, он поскользнулся, упал и промок до нитки. Может, это было и к лучшему: от холода его левая рука онемела, и боль, мучившая много дней подряд, притупилась. Холод подействовал и на его разум: от страха он как будто задремал и воспринимал происходящее как дурной сон.
До этого сна он был капралом. Когда в их роте понадобился таковой, все солдаты высказались за него. Но он презирал звания. В нем жила непоколебимая уверенность, что когда-нибудь все люди станут свободными и равноправными, сварщики в том числе - ибо он был сварщиком в Банье, близ Парижа, мужем и отцом двоих дочерей, а голова у него была набита выученными наизусть красивыми фразами о рабочем человеке. Так в них говорилось - все это он хорошо вызубрил за тридцать лет жизни, да еще отец, рассказывавший ему о поре цветения вишен, тоже так понимал. Его отец, который узнал это от своего отца, накрепко вбил ему в голову, что бедняки своими руками делают пушки, из которых потом их расстреливают, а богачи этими пушками торгуют. Он пытался высказаться на этот счет во время привалов, в овинах, в деревенских кафе, когда хозяйка зажигала керосиновую лампу, и жандарм умолял их разойтись по домам, - вы же, мол, славные ребята, будьте благоразумны, расходитесь. Но он не умел ни складно говорить, ни доходчиво объяснять. Вокруг было столько нищеты, а вино, спутник нищеты, так притупляло его мозг, что ему становилось еще труднее все им объяснить.
Незадолго до Рождества, когда они двигались к передовой, разнесся слух о том, что проделали некоторые солдаты. Он тоже зарядил ружье и выстрелил себе в левую руку, торопливо, не глядя, не успев даже ни о чем подумать, чтобы тотчас присоединиться к своим. В классе, где его судили, их было двадцать восемь, поступивших так же. Он был доволен, даже гордился тем, что их было двадцать восемь. Пусть ему не суждено это увидеть, ибо солнце для него заходило в последний раз, но он знал, что настанет день и для французов, немцев, русских - он говорил: всей оравы, - наступит день, когда никто не захочет воевать - никогда, ни за что. Он в это верил.