— А, к грискам все! Хочу тебя.
Чувствую, как он входит в меня, и снова выгибаюсь, не в силах сдержать возбужденного стона. Двигаюсь в едином ритме с ним, вскрикивая каждый раз, когда он вторгается глубоко и резко. Его пальцы снова начинают ласкать меня — в этот раз никакой нежности, он делает это яростно, почти грубо. И эта грубость, этот напор откликаются во мне восхитительным разрядом. Каждое его движение продлевает удовольствие, вызывая все новые и новые спазмы наслаждения.
Бешеные толчки, всплески блаженства и упоительное чувство беспомощности в мужских руках. Чувство принадлежности ему — целиком, без остатка. Он стискивает мои бедра, хриплый рык над ухом, боль обжигает шею чуть выше ошейника.
И несколько мгновений тишины, когда все закончилось, но мы еще одно целое.
Его руки — горячая, человеческая, с длинными пальцами музыканта, и вторая — странный механический уродец — обнимают меня. И от этой близости, от того, что мы вместе, находят такая теплота и сумасшедшая нежность, что хочется расплакаться.
— Фра-а-ан, — он произносит это едва слышно. Так, словно ему просто нравится звук моего имени. — Моя Фран.
— Твоя, — соглашаюсь я и откидываю голову, ищу губами его губы. — А ты меня за шею укусил! Вурдалак недоделанный.
— Прости, — в голосе не слышно раскаяния, только самодовольство. — Больно? — он проходится языком по следу от укуса и легонько дует на него.
— Не очень, — мне даже нравится, когда он оставляет свои метки, пусть потом их приходится маскировать шарфами и пудрой.
— Хорошо. Вот теперь — спать. Можешь даже сорочку оставить, стесняшка.
Под ехидное «очень вовремя» я стягиваю сорочку и поворачиваюсь, чтобы положить голову ему на плечо. И засыпаю без страха.
Когда он рядом, когда мы спим в обнимку, Роузхиллс и другие кошмары обходят мои сны стороной.
Элисон
— Ты дурочка, счастья своего не понимаешь, — Китти надувала губки и разглядывала себя в зеркало. Судя по довольному выражению ее лица, то, что она в нем видела, ей очень нравилось. — Будешь графиней.
— Он гадок!
— Ну почему сразу «гадок»? На любителя. Говорят, его мать была из Эль-Нарабонна, поэтому такой темненький, — она хихикнула. — Еще брился бы почаще или отпустил бороду. И бровушки эти… Зато богатый. И нас наконец-то смогут посватать.
— Я не выйду за него, — устала повторять. Эти слова — как заклинание, которое не работает.
— Выйдешь, куда ты денешься.
В последние дни было ощущение, что я ступила в трясину и теперь бесполезно барахтаюсь. О свадьбе говорили как о решенном деле.
— Саймон еще мог бы все отменить, как глава семьи. Да где его искать? — вздохнула Фанни. — Элисон хорошо хоть при муже будет. А нам — побираться и жить милостью дяди.
— Саймон? Да он у маменьки из рук ест, а она сама не своя от радости, что избавилась от меня.
— Не говори так, Элисон. Мама желает тебе счастья. Мы все желаем. А Саймон терпеть не может сэра Оливера. Он бы ему снега зимой не отдал, не то что сестру.
— Какой он все-таки эгоист! — каждый раз, как я вспоминала о брате, становилось горько. — Неужели не мог хоть немного о нас подумать?
— Ты тоже эгоистка. Отказываешься выходить за Блудсворда, а он — наше спасение.
— Китти права. Семья важнее всего. Каждый делает что может. Ты старше, вот от тебя большего и ждут.
— Но как же… я ведь тоже человек? Тоже заслуживаю счастья? — Неуверенно это у меня как-то получилось. Словно я сомневалась в своих словах.
— Пф-ф-ф, хватит слез, — Китти приложила к шее кружевной воротничок. — Ну разве я не красавица? — воскликнула с таким искренним кокетством, что нельзя было не улыбнуться в ответ. — На свадьбе Элисон все кавалеры будут мои!
— Элисон, не будь такой переборчивой. Мы думали, к тебе и эсквайр не посватается, а тут целый граф. Что тебе не нравится? — спросила Фанни.
— Подумаешь, горбун, — поддержала ее Китти. — А у тебя припадки. И воображаемые друзья. Не будь эгоисткой, Элисон. Подумай о семье!
Может, она права? И я действительно эгоистка?
Я попыталась подумать о семье. Но вместо этого снова вспомнила вязкую тьму в глазах его сиятельства и предвкушающую улыбку на смуглом лице.
* * *Первый раз я увидела графа Блудсворда в двенадцать лет, аккурат в свой день рождения. Цвела сирень, ветер обрывал с яблонь белые лепестки, и жужжали мохнатые пчелы.
Он приехал вместе с дядей Грегори. Я сначала и внимания не обратила — мы с Китти и Фанни играли в крокет во дворе. Солнце так и палило, словно уже лето, все захотели лимонаду, я сказала, что сбегаю — попрошу прислугу принести.
Побежала и наткнулась на дядю с его другом. Они как раз входили в дом. Хотела проскочить между ними, но дядя ухватил меня за плечо.
— Тпру, мисс Майтлтон. Куда вы так торопитесь? Разве вас не научили, что благовоспитанным девицам не следует носиться, как челяди?
— Будьте добрее, Грегори, — хорошо помню, как жутко стало, когда услышала этот медовый голос. День жаркий, а у меня мороз по коже. — Я ведь правильно понимаю, что это сама виновница торжества? В такой день следует быть с ней помягче, мой дорогой друг.
Я съежилась, попробовала выскользнуть. Не тут-то было. Дядя Грегори крепче сжал пальцы и укоризненно покачал головой.
— Где ваши манеры, леди? Поприветствуйте моего друга. Граф Оливер Блудсворд, член палаты лордов. Оливер, это моя племянница, Элисон Майтлтон.
— Доброго дня, сэр, — пискнула я. Сделала книксен и лишь тогда осмелилась посмотреть на него.
Отчего-то граф с первой минуты показался мне таким же страшным, как его родовое имя. Лицо у него было грубое, некрасивое — с большим носом, густыми почти сросшимися бровями и тяжелой челюстью, но смеяться над ним не хотелось. Над такими не смеются, их боятся.
Особенно мне запомнились глаза — две бездонные ямы, полные тьмы.
— Наслышан, наслышан. Вот вы какая, юная леди, — он говорил лениво, вроде бы небрежно, но так и ел меня глазами.
Я еще раз сделала книксен. И заверила, что мне очень приятно. Хотя приятно совсем не было.
Только когда он отвернулся, скинул с плеч плащ и отдал его дворецкому, я заметила, что друг дяди Грегори горбат.
* * *А потом граф Блудсворд сдружился с папенькой и стал частым гостем в Гринберри Манор. Всякий раз, видя меня, он пакостно улыбался и спрашивал, как у меня дела. И еще иногда дарил конфеты.
Я брала подарки — отказываться было неловко. Если отказаться, граф начнет расспрашивать, почему я не хочу конфетку и что случилось. И если при этом рядом окажется маменька или кто-то из взрослых, они непременно примутся стыдить меня за невоспитанность. А граф с благостной гримасой будет рассуждать, что, мол, кто же поймет этих детей. Дети с их безмятежными радостями так бесконечно далеки от угрюмых озабоченных проблемами взрослых. Детство прекрасно, так будем снисходительны к капризам юной леди.
Так что конфеты я брала, но не ела никогда. Все казалось, что они пропитаны ядом или еще какой гадостью. Иногда я даже представляла, как граф разворачивает хрустящую золоченую бумагу, в которую завернуты конфеты, медленно, со вкусом облизывает их, высунув толстый красный язык, а потом заворачивает обратно. Фу, противно.
Я их даже детям слуг не отдавала — никого так не ненавидела, чтобы подсовывать конфеты, которые облизал его сиятельство. Просто выкидывала или прятала.
А графа я боялась до мелкой дрожи. Он все время смотрел на меня, как на самую большую, самую вкусную в мире конфету. И улыбался, как облизывался. И разговаривал — вроде обо всем на свете, как обычный взрослый, но мне в снисходительном журчании его голоса чудилось: «Ты будешь моей, маленькая Элли, ур-р-р!»
Порой даже думалось, что Блудсворд сошелся с папенькой только затем, чтобы быть поближе ко мне.
Чтобы оправдать этот страх, я рассказывала самой себе истории о графе. В них он представал то людоедом, то и вовсе вурдалаком из нянюшкиных сказок.