Он был прав. В каждом ремесле своя хитрость. Со стороны на такое лучше не смотреть. И не слушать.
– А что еще надо помнить, Эриний? Кроме руки?
– Аэду? – В голосе его промелькнула насмешка. – Ну, не так уж и много. Ты когда-нибудь ел слоеный пирог, ванакт? Сверху свинина, под ней – жареные дрозды, внизу, скажем, осьминоги. Так и в песне. Сначала о боях, затем – о чем-нибудь веселом, чтобы слушатели отдохнули. Ну а потом что-нибудь умное. О богах, например. И – все сначала.
– Значит, пирог, – хмыкнул я. – А боги – это вареные осьминоги?
Заступаться за Олимпийцев я не собирался. Но уж больно самоуверенным был этот как-то слишком быстро протрезвевший бродяга.
– Богов надо чтить, – скучным голосом отозвался он. – Боги всесильны, а посему воздадим им хвалу. И ныне, и присно.
Он, кажется, снова издевался. Но удивляться я не стал.
– Видел я одного аэда, о многомудрый Эриний. Он пришел в Лерну и пытался спеть о том, как Гефест поймал Афродиту вместе с Ареем и сковал золотой цепью. Подробно пел, признаться! Он не знал, что Пеннорожденную в Лерне очень любят…
– Сильно били? – тут же откликнулся он.
– Сильно. А потом взяли овечьи ножницы…
Последнего, правда, я не видел. Но слышал. Полидор-толстяк рассказывал.
– Вот я и говорю, ванакт, – богов надо чтить. И бояться…
«…Бойся богов, Диомед! Бойся!»
Я сцепил зубы. Этот наглец слишком много себе позволяет. Ведь не над Олимпийцами смеется. И не просто смеется…
– Мы ведь оба с тобой верим, ванакт, что боги создали мир, что они направляют каждый наш шаг…
И тут я понял. Мне не намекали – подсказывали. Неужели?
– У одного… аэда я услыхал такую строчку. Не подскажешь, как там дальше, Эриний?
Я оглянулся. Мокрый песок, еле заметные в темноте гребешки волн. Пусто! Впрочем, если ОНИ захотят подслушать…
– «Мнится нам плоской земля, меднокованым кажется небо»…
– «Номос и Космос – одно», – Вестник сказал дураку, – негромко отозвался он, и я понял, что не ошибся.
Сияющий!
Все три слова на месте: «Номос», «Космос» и «Вестник». Сияющий Третьего Шага! Я сделал только Второй. Знать, что стоит за «Вестником», мне не положено. Пока, во всяком случае. Но хорош! Даже тут умудрился вставить «дурака». И не боится! Впрочем, тому, кто сделал Третий Шаг, бояться уже нечего…
Но как же это? Третий Шаг? Ведь Чужедушец говорил: третий шаг – это…
Я прошелся по мокрому песку, поежился от предутреннего холода, вспомнил о брошенном на землю плаще.
Обернулся.
– Зачем ты пришел, Эриний?
То, что не пьяные ноги занесли его на этот берег, я понял уже давно. Как и то, что Эриний Таинственный был не пьянее меня. Умылся вином, наверное. Умылся, рот прополоскал.
…И вновь показалось, что мне в глаза смотрит Танат Жестокосердный.
– Поговорить, – еле слышно донеслось из темноты. – Поговорить, ванакт…
Я не поверил, но не стал переспрашивать. Кто пришел ко мне этой долгой ночью? Любопытствующий аэд, желающий воспеть аргосского ванакта? Сияющий? Или…
Меч был у бедра, но я знал – не поможет. И гетайры не успеют вмешаться.
Я огляделся, но никого не увидел. Холод накатил, сдавил сердце…
– Где ты?
Спросил, хотя и понимал: на такие вопросы не отвечают. А если и отвечают, то не словами.
Я ждал, но тьма молчала. И каждый раз, когда волна накатывала на мокрый песок…
– Прощай…
Я резко повернулся, пытаясь угадать, откуда донесся голос.
– Прощай, сын Тидея! Прощай…
Я шагнул вперед, наугад, надеясь догнать, остановить. И замер.
Рукоять!
Знакомая бронзовая рукоять торчала прямо из песка. Почему-то она показалась мне неимоверно горячей, словно хеттийский мастер только что достал знакомый кинжал из литейной формы…
– Ванакт! Ванакт!
Наверное, я крикнул. Или просто повысил голос. Во всяком случае, меня услыхали.
– Послать погоню, ванакт? Эй, парни!..
– Не надо, Фремонид! – вздохнул я. – Не надо…
Черные крылья Танатоса легки, не слышна его поступь. И никогда не знаешь, откуда повеет холодом. Смерть не медлит. Но все же она промедлила этой ночью! Танат опустил руку, и до рассвета, до близкого весеннего рассвета, до первого крика трубы мне осталось гадать, что вырвало из его рук хеттийский кинжал.
Может быть, все-таки ОНИ? Те, в кого мы, Сияющие, так плохо верим? Не верим, ибо знаем…
Знаем – но, похоже, не все.
На волнах вновь горели огоньки – как в ту ночь, когда мы ловили гидру. Незадолго перед тем Жестокосердный тоже отпустил меня. Отпустил, хотя никто уже не верил…
…Сначала – оторвать руку. Или выколоть глаз. Или – все сразу. А потом начинять пирог: драки, веселье, боги. Пожалуй, ты прав, Эриний Неизвестный, посланец Таната. Так оно и есть. Разве что веселья в моей жизни было маловато.
Или это мне так сегодня кажется? Кажется, потому что я понял: мне некуда возвращаться.
Некуда – и незачем.
Песнь первая
Элевсинский огонь
Строфа-I[10]
– Мне жарко, мама! Жарко!
– Сейчас, сынок, сейчас, маленький…
На лоб ложится холодное полотенце. Мамина рука легко касается щеки.
– Сейчас, Диомед. Тебе будет легче…
В горнице темно. В углу догорает светильник, тяжкий чад горелого масла не дает дышать. Я хочу пожаловаться маме, но гордость мешает. Я уже почти взрослый. Мне шесть лет! Я не должен жаловаться, не должен плакать!
В углу спит рабыня – та, что должна сидеть возле меня всю ночь. Она хорошая, но иногда говорит плохие слова. Днем, когда я спал… Нет, это она думала, что я сплю, я не спал, я просто не открывал глаза… Она сказала, что я сиротка. Бедный сиротка, который растет без мамки. Это неправда, мама здесь, она со мной!
Меня часто так называют – сироткой. Или даже – сиротой. Мама говорит, чтобы я не обижался.
Жарко! Может быть, уже лето? Ведь я лежу в этой горнице очень давно, наверное, лето уже настало!..
Рабыню не надо будить. Пусть спит. Ведь пришла мама, а об этом никто не должен знать. Никто-никто!
Это наша тайна. Моя – и мамина.
Ее рука ложится на лоб, скользит по волосам.
– Они думают, что я умру. Я ведь не умру, мама, правда?
– Ну что ты, сынок! Сейчас ты заснешь, а утром проснешься здоровым, совсем здоровым.
– И смогу выйти на улицу?
Я там давно не был, на нашей Глубокой улице, в нашем царстве-государстве, что раскинулось от Трезенских ворот до ступеней храма Афины Трубы. А это плохо. Там сейчас наверняка всем заправляют Алкмеон с Амфилохом. Опять, поди, привели своих пеласгов! Без меня Сфенелу с ними не справиться. Может, прямо сейчас наши дерутся… То есть, нет, конечно, сейчас ведь ночь…
– Смогу, мама?
– Конечно, сможешь!
– И на площадь? К храму Трубы?
– Сможешь, сынок.
Я верю. Я не могу не верить маме. Верю, хотя слышал то, о чем сегодня говорил жрец-знахарь с папой. Он шептал по-хеттийски, думал, что я не понимаю…
…И дедушка Адраст тоже говорил с папой по-хеттийски. Я еще удивился – дедушка никогда не приходит к нам домой. А тут пришел, посидел возле моей постели, погладил по лбу. И дядя Капаней, и дядя Полиник… Все они говорят шепотом, никто не улыбается, не смеется – даже дядя Капаней. И Сфенела ко мне не пускают, и Ферсандра. И жарко, жарко!
Хорошо, что вечером пришла мама!
– Они все думают, что я умру? Да? Потому и жертву в храм понесли?
Мама смеется, и мне сразу же становится легче. Если мама смеется, значит, все будет в порядке.
– Жертву не несут, Диомед. Жертву приносят. Люди думают, что это поможет.
Я хочу спросить у мамы, когда жертва помогает, а когда нет и почему она так называется – «жертва», но не успеваю. Жар накатывает, мешает дышать. Видеть. Слышать…