– О ложах вольных каменщиков, – одарил меня улыбкой Джейми.
– Вот это да! Так ты масон? Почему я об этом не знаю?
– Потому что об этом не говорят вслух, – оборвал меня Джаред. – Вольные каменщики проводят свои встречи и обряды втайне от всех. Если бы кузен не был одним из нас, не видеть бы ему писем к тринидадцам.
Обсудив масонские тайны, мужчины принялись говорить о том, что нужно взять с собой на «Артемиду» из провизии, и я могла бы присоединиться к их разговору, но предпочла слушать. То, что Джейми является членом масонской ложи, таинственного ордена, о котором до сих пор ходят разнообразные слухи, заставило меня задуматься о том, что я почти не знаю своего мужа. Раньше я знала о нем все, но не теперь.
Сейчас мы, конечно, говорили откровенно, хотя во время разговора о Брианне мне пришлось нелегко. После ночи любви я засыпала на его плече, зная, что мысли моего мужа понятны для меня.
Однако же очень часто взгляд Джейми был направлен туда, в прошлое, и я чувствовала себя лишней, ничего не знающей об этом рослом рыжем человеке. Слишком много времени прошло со времени нашего расставания, и слишком много событий имели место, чтобы нам было легко и просто вместе. Мы оба понимали это, но в такие моменты мне казалось, что почва уходит у меня из-под ног.
В ответ на мои тяжелые мысли Джейми прижал мою ногу под столом и слегка улыбнулся мне, поднимая бокал, напоминая мне тем самым о брачной ночи. Тогда мы были совсем чужими и отчаянно боялись друг друга, спасаясь от самих себя вином. Тогда между нами не было ничего, кроме брачного контракта. Мы обещали быть честными друг с другом и сдержали свое обещание.
– Кое-что ты, возможно, никогда мне не расскажешь, потому что не сможешь или не доверишь, я понимаю это. Но то, чем ты решишься поделиться со мной… пускай это не будет ложью. Если не можешь – не рассказывай ничего. Мы уважаем друг друга – пока только это, – а это значит, что можем иметь личные секреты, но никак не лгать друг другу.
Вспоминая это, я отпила вина и почувствовала, как теплая волна алкоголя прокатывается по моему телу. Джаред еще говорил о галетах и свечах, но Джейми смотрел только на меня, сильнее прижимая мою ногу.
– Утром, кузен, – ответил он на какой-то необязательный вопрос. – Лучше я разберусь с этим утром: днем было слишком много всего.
Встав, он отодвинул стул и спросил меня:
– Англичаночка, ты со мной?
Глупая условность! Ну разумеется. Вино грело меня изнутри, дополняя мое возбуждение. Мы снова понимали друг друга с полуслова, а существовавшее уважение давало простор для любых маневров, не связанных с ложью.
Утром следующего дня Джейми, кузен и китаец занимались своими делами, а я отправилась заниматься своим, для которого мне не требовались свидетели. Мне хотелось встретить людей, много значивших для меня в Париже лет двадцать назад, но одного из них, мэтра Раймона, оказывается, уже не было в живых. Что же до второй особы, то я не была уверена, жива ли она, найдется ли у нее время, захочет ли она меня видеть, но проверить стоило, ибо я увижу ее в последний раз, если увижу. В предвкушении встречи я приказала кучеру Джареда отвезти меня в больницу, поэтически называвшуюся «Обитель ангелов».
Я стояла на кладбище, где покоились монахини из женского монастыря. Собор высился над этим последним убежищем верующих женщин, хмурые облака бежали по небу, гонимые ветром. Известняковые плиты ясно виднелись в волглом тумане, и толстые стены, отделявшие кладбище от остального мира, надежно укрывали от сырости, тянущейся с Сены. Многие камни поросли мягким мхом, скрашивающим печальную обитель и отвлекающим внимание от голых ветвей деревьев, которые пронзительно напоминали о бренности человеческого существования.
Надгробие, у подножия которого я стояла, было сделано из белого мрамора. На нем были высечены херувимские крылья, а надпись гласила: «Вера».
Я глядела долго, чувствуя, как на глаза набегают слезы, затем положила к подножию цветок, розовый тюльпан – редкость для зимнего Парижа. Джаред имел свою оранжерею, так что достать этот нежный цветок, мягкие лепестки которого похожи на щечки младенчика, не составило труда.
Почувствовав на своей голове ладонь матушки Хильдегард – я узнала ее сразу, даже не оборачиваясь, – я призналась, что не думала плакать, но не смогла справиться со своими чувствами.
– Le Bon Dieu держит в руце своей судьбы человеческие и распоряжается ими так, как считает нужным. Но обычно Он не объясняет нам свои решения, поэтому мы часто ропщем на Него. – Матушка, как и все французы, называла Бога Добрым Господом.
Я тяжело вздохнула, понимая, что эта встреча все равно подняла во мне бурю чувств, как бы я ни готовилась к ней, и утерлась краем плаща. Встретившись глазами с монахиней, я увидела, что она смотрит сочувственно и в то же время с интересом. Неудивительно: мы так давно не виделись…
– Знаешь, дитя мое, я заметила удивительную вещь: сколько бы времени ни прошло, мать всегда будет считать ребенка именно ребенком, сколько бы лет ему ни было. Мать помнит его при рождении, помнит его первые слова и шаги, может воскресить в памяти любое событие, связанное с дитятей, поэтому даже когда ее ребенок имеет своих детей, ее отношение к нему не меняется и остается материнским, – задумчиво произнесла монахиня. – Для матерей времени не существует.
– Вы правы, матушка. Особенно если дитя спит. Тогда его всегда можно увидеть совсем маленьким, – проговорила я, взглядывая на надгробие, белевшее в тумане.
– Да, дитя мое. Но ты выглядишь и ведешь себя так, будто у тебя есть другие дети.
– Да, девочка. Она уже взрослая. Но, матушка, ведь вы монахиня… откуда вы столько знаете об этом?
Я натолкнулась на проницательный взгляд маленьких черных глаз. Соболиные брови, когда-то черные, теперь поредели и вконец поседели.
– Я уже в таком возрасте, когда по ночам трудно уснуть. Временами я общаюсь ночью с больными, – уклончиво ответила она.
Я отмечала изменения, которым подверглась мощная фигура матушки. Она, подобно многим старухам, усохла и стала более щуплой, так что знавшие ее раньше не смогли бы сказать, что эта старая монахиня некогда была широкоплечей красавицей. Но и теперь, состарившись и изменившись, она не потеряла былого величия и возвышалась над другими, пугая и в то же время внушая уважение. С удивлением увидев посох в ее руках, я быстро сообразила, что он служит для других целей, нежели помощь при ходьбе – матушка, как и прежде, ступала решительно и так быстро, насколько позволял возраст, – в частности для вразумления лентяев и бездельников.
Оставив могилку Веры и проходя с матушкой по кладбищу, я увидела, что большие камни перемежаются маленькими. Неужели это…
– Да, здесь похоронены дети монахинь, – без тени смущения подтвердила мать Хильдегард.
Наверное, я так вытаращила глаза, что монахиня пожала плечами, сохраняя спокойствие и достоинство.
– Здесь нет ничего ужасного. Такое бывает, хоть и нечасто.
Подняв посох, она указала на могилы, которые были перед нами, а затем обвела и другие, очертив таким образом в воздухе подобие круга.
– Здесь покоятся сестры, благодетели больницы и те, кого они любили.
– Кто, благодетели? Или все-таки сестры?
– Сестры, конечно. Ты, олух!
Последний возглас относился к санитару, курившему трубку у стены собора. Праздность никогда не поощрялась ни матушкой, ни церковниками, поэтому лентяя ждал разнос, причем мать Хильдегард выговаривала ему на изысканном французском, каким говаривали во времена ее юности.
Я отошла в сторону и принялась озирать кладбище. Освященная земля заканчивалась у дальней стены, но небольшие таблички из камня располагались на освященной территории. Их было ровным счетом пятнадцать, каждая содержала порядковый номер, обозначенный римской цифрой, и одно имя – «Бутон». Это были могилки песиков, любимых пуделей матушки Хильдегард. При ней неотлучно находился очередной носитель этого имени, шестнадцатая собачка, которой тоже предстояло упокоиться на кладбище рядом со своими предшественниками. Этот угольно-черный кудрявый Бутон сидел и молча наблюдал, как хозяйка ругает нерадивого работника, и хлопал круглыми глазенками.