– Да, одна.
– Вот и я главврачу то же говорю – девчонка совсем одна. А он сердится. И его тоже можно понять. Мы ведь не сами показатели смертности по больнице придумываем, будь они неладны! Хотя – какие могут быть показатели в отделении онкологии? Такие же, как средняя температура по больнице. Прости, что балагурю на эту тему, но это от безысходности ситуации.
– Да, я понимаю. Если надо, то выписывайте, конечно.
– Да ничего ты не понимаешь, глупая девчонка! Ну как, как я твою маму выпишу? Что я, изверг, что ли? За ней дома уход нужен, а ты вот-вот в обморок упадешь от горя и недосыпа. Грохнешься дома рядом с кроватью и будешь валяться. Потом очнешься и проклинать меня станешь, я знаю.
– Не буду я вас проклинать. И домой тоже не хочу, мне страшно одной. Не выписывайте нас, пожалуйста! Прошу вас! То есть… Я и сама не знаю, что делать. Просить или не просить, не знаю.
– Ладно, не проси раньше времени. Мало ли, на чем главный врач настаивает. Он всегда на чем-нибудь настаивает, должность у него такая. Пойдем лучше я тебя чаем напою. И бутербродец какой-никакой тебе сжевать не мешало бы. Могу предложить на выбор, с колбасой или сыром. Голодная, наверное?
– Не знаю. Да какой голод, я вообще ничего не чувствую. Ничего, кроме страха. Но чаю – это да. Чаю очень хочу. Можно даже не чаю, а просто кипятка глотнуть, чтобы ошпарить себя изнутри. Я там будто мертвая.
– Ладно, идем.
– Только я к маме в палату загляну. Посмотрю, как она.
– Иди. Я пока чай заварю и бутерброды настрогаю.
Потом они сидели в узком, похожем на пенал кабинете Леонида Максимовича, и он смотрел, как Мара жадно глотает горячий крепкий чай, ухватившись за кружку дрожащими пальцами.
– Бутерброд откуси хотя бы.
– Не хочу.
– А надо.
– Я не могу, Леонид Максимович, правда. Спасибо вам за чай, я согрелась немного.
– Ну и то хорошо. У тебя, кроме матери, кто еще из родственников есть?
– Никого нет. Бабушка умерла в прошлом году.
– А отец? Тоже умер?
– Нет, что вы. Он живой и здоровый, но его тоже. как бы нет.
– Это как?
– Ну… Он в другом городе живет, с другой женой. Вроде и дети у него есть.
– Вроде?
– Ну да. Я точно не знаю. Он, когда от мамы сбежал, особо о себе знать не давал. Мы ни адреса, ни телефона долго не знали. Правда, звонил года три назад, поздравлял меня с днем рождения. Тогда и телефон свой домашний оставил, просил тоже звонить. Но я так и не позвонила ни разу. Зачем человека лишний раз беспокоить?
– О как. Человека, значит.
– Да нет, я на него вовсе не обижаюсь! И вы не подумайте о нем плохо, он вполне нормальный человек. Ну, то есть… Если и впрямь в общечеловеческом смысле. И не от мамы он сбежал, а от бабушки, у него просто другого выхода не было. Да это вообще давно случилось, я еще маленькая была. Потом он приезжал, когда мне то ли двенадцать лет было, то ли тринадцать… Помню, здоровенную куклу привез, и очень смутился, когда меня увидел, почти взрослую девицу. Тогда тоже пытался со мной контакт наладить, помню, бумажку с адресом и телефоном дал. А бабушка опять его прогнала, и бумажку на его глазах порвала, и клочки ему в лицо бросила. И куклу эту обсмеяла, долго потом над ней изгалялась.
– Я вижу, ты бабушку-то не очень жалуешь. О покойниках так нельзя. Надо или хорошо, или никак.
– А если не получается ни то ни другое? Я бы вообще о ней не заговорила, если бы вы не спросили. Бабушка ведь ужасной снобкой была и мамой командовала как хотела. И отец из-за нее сбежал, мама потом страдала. Любила его, я думаю. А только бабушка бы все равно им жить не дала, даже если бы они вместе сбежали. Знаете, как она отца называла? Проклятьем заклейменный, вот как.
– Это в каком же смысле, не понял?
– Ну это бабушка пролетарский гимн так в свою пользу интерпретировала. Подчеркивала, что папа такой. Низменный пролетарий.
– А, теперь понял. В смысле – вставай, проклятьем заклейменный? Весь мир голодных и рабов?
– Ну да, все правильно. Кипит наш разум возмущенный… Текст, значит, помните?
– Да я-то помню. Мне, слава богу, полтинник стукнул. Как свое пролетарское детство не помнить?
– Вам? Полтинник? Да ну. Мне показалось, вы моложе.
– Хм… Спасибо на добром слове. Да ты пей чай, остынет. Подлить еще горячего?
– Да, пожалуйста.
– Погоди, у меня где-то коробка конфет есть. Подарок от благодарного пациента. Сейчас найду.
– От кого? От благодарного пациента? Бывает, что от вас уходят с благодарностями?
– А ты как думала, всякое бывает. И очень часто.
– Значит, моей маме просто не повезло?
– Нет, у нее слишком далеко все зашло. Не получилось. Если бы раньше хотя бы на полгода.
– Нет, Леонид Максимович, я думаю, не в этом дело.
– А в чем? – поднял он на Мару удивленные глаза.
– Я думаю, это не потому, что мама опоздала к вам обратиться. Я думаю, это ей бабушка так скомандовала – мол, иди за мной. Когда бабушка умерла, мама сразу болеть начала, я помню. Точно, это бабашка ее за собой позвала.
– Ну-ну, не нагоняй мистику. Так не бывает.
– Да вы откуда знаете, как бывает, как не бывает? Вы ж в маминой шкуре не были. И в моей не были. Да, точно, так и получилось, что бабушка маму к себе забирает… Я ж последние годы только и делаю, что этот процесс наблюдаю. Мама сгорела, как свечка, это правда. А я была рядом и ничем ей помочь не могла. Удивительно, как еще школу сумела с хорошим аттестатом закончить, потому что на уроки не ходила практически.
– Все время рядом с мамой была?
– Ну да. Надо ведь было еще и деньги добывать на лечение.
– И где ж ты их добывала?
– А я в бабушкиных вещах шкатулку нашла. Красивая такая, старинная. А там колечки всякие, сережки. Помню, первый раз понесла кольцо в скупку, тряслась, как осиновый лист. У оценщика чуть лупа из рук не выпала, когда он камень разглядел. Дорогой, наверное. И мне показалось тогда, что денег он страшно много отвалил. Теперь понимаю – обманул, наверное.
– Почему?
– А в других скупках мне больше потом за цацки из бабушкиной шкатулки давали. Но то колечко было особенное, старинное, с большим камнем. Он так сиял, что глазам холодно становилось. Наверное, не зря бабушка отца презирала, было в этом что-то… Да, было… Я думаю, это отголоски классовой ненависти в ней говорили. Хотя она никогда о себе ничего не рассказывала. Спросишь – лишь губы подожмет и злится.
– Наверное, из дворян была? Голубых кровей?
– Да не… Я думаю, из купеческих, но из очень состоятельных. Потому что те, в ком хоть немного голубой крови осталось, так злобно себя не ведут и детей своих не уничтожают.
– Да ладно, сама-то не злись. Видишь, помогли тебе бабушкины драгоценности в трудную минуту.
– Да чем они помогли? Сколько их ушло на знахарей, на лекарства, но все равно без толку. Ладно, мне трудно об этом говорить, я и впрямь злиться начинаю. Вы правы, на покойников злиться нельзя. Спасибо за чай, я к маме пойду.
Мара подскочила со стула, быстро пошла из кабинета. У двери обернулась, глянула на Леонида Максимовича, проговорила с отчаянием:
– Ну неужели ничего, вообще ничего нельзя сделать? Ведь так не бывает. Вы же хороший врач, вы самый хороший хирург, я знаю, мне говорили! Неужели ничего нельзя сделать? Вон, с нового года в новый двадцать первый век шагнем! Везде только и твердят – миллениум, миллениум! А что толку от этого миллениума, если люди умирают. Ну неужели нельзя.
– Выходит, нельзя. Прости меня, девочка. Хоть шагай в двадцать первый век, хоть в двадцатом оставайся. Этой проклятой заразе все равно, в каком веке человек живет. Иди, девочка, иди, побудь еще рядом с мамой, не выворачивай себе заранее душу наизнанку. Силы береги.
Мама умерла утром, вместе с первыми лучами солнца и заполошным пением птиц. Марсель сразу поняла, что она умерла. Лицо у мамы сделалось ровным, гладким и молодым. Почти счастливым.
Потом Марсель снова сидела в кабинете Леонида Максимовича, смотрела в солнечное окно, не мигая. И снова не слышала, что он ей говорил. Потом оторвала взгляд от окна, сморгнула слезу и сощурилась болезненно: