Компания двигалась по Литейному, шумно обсуждая события прошлого вечера. Конечно, февраль – не самое лучшее время для прогулок по Петербургу, и народу на улице было немного, но приятели не обращали на это внимания. Зато Окунев неожиданно заметил, что прохожие почему-то испуганно жмутся к стенам домов и вздрагивают при малейшем звуке. Когда они попытались узнать, что же это такое, пойманные за воротник мещане пугливо крестились и бормотали что-то невнятное. Наконец Ханыкову это надоело, он ухватил какого-то писарчука за плечо и крепко встряхнул:
– А ну, песий сын, говори, что тут такое творится.
– Не спрашивайте, вашбродь, не надо.
– А ну, говори, мерзавец, если жить хочешь, – вконец озверел поручик, еще не совсем стряхнувший последствия вчерашней вечеринки.
– Ах, вашбродь, это все голштинцы.
– Не понял. Зачем голштинцы?!
– Ах, ваше благородие, они снова затеяли скачки по улицам.
– Ну скачки, и что из того? – не понял Ханыков.
Но тут издали донеслись визги, вопли и пальба пистолетная. Писарчук задергался в руках Ханыкова, забился и, вырвавшись, торопливо юркнул в ближайшую подворотню. Петенька недоуменно пожал плечами:
– И чего они все так?
Ответить никто не успел. Из переулка вывернулась кавалькада, всадники, бешено горячившие коней, десяток саней, битком набитых людьми в синих голштинских мундирах да плащах внакидку. Сани были шикарные – медвежья полость, по бортам изукрашены медным чеканным узором, не иначе немецкая работа. Над ними трепыхались на промозглом невском ветру красные флажки с белым крестом – ну до чего же подлый народец, и флага-то своего нет, только датский в герцогстве и имеется. Хотя нет, болталась пара флажков с белым как бы кленовым листом посередине, внутри в желтом круге два синих льва. Позади катила пара саней попроще, в которые офицеры, похоже, запихали полковой оркестр – там гнусаво хрипели горны, брякали барабаны, кажется, даже мелькал жезл тамбурмажора.
Голштинцы были пьяны до изумления, потому что кричали что-то неразборчивое, размахивали саблями и пистолетами. Впрочем, из их воплей складывалось нечто похожее на «Holstein, Holstein über alles!». Головные всадники пару мгновений покрутились на месте, а потом припустили по Литейному, причем прямо по тротуарам. Вот теперь приятели поняли, почему народ разбегался от голштинских скачек. Хорошо еще сами они успели прижаться к стене, пропуская ополоумевшего всадника.
Саблуков от души выругался, Ханыков его поддержал, Петеньке пришлось не отставать от товарищей и тоже сказать пару ласковых. Но тут он вдруг почувствовал неприятный царапающий взгляд из саней. Петенька вскинулся, но сани уже промчались мимо.
– Черт знает что! – рявкнул Саблуков и от души добавил нечто из жаргона, который используют матерые унтера на занятиях с новобранцами. Хорошо загнул, кудревато!
– Да, вконец распоясались голштинцы, никакой управы на них нет, – согласился Ханыков, отряхивая снег с плаща. – Хорошо бы кто им укорот дал.
– Пойди попробуй, – уныло возразил Окунев. – Они в чести у наследника Петра Федоровича. Ходят слухи, что, когда он взойдет на престол, вообще всю армию перестроят на голштинский лад. Заставят присягать голштинским знаменам, яко принесенным от наследственного владения государя. Вот тогда попляшем.
– Не бывать тому! – вскинулся Саблуков. – Чтобы знамена Петра Великого, кои под Полтавой и Гангутом себя прославили, заменить тряпками голштинскими?! Да чем они знамениты? Тем, что Фридриху Прусскому прислуживают – и только!
– Вот тебя спросить забыли, – так же мрачно возразил Окунев. – Прапорщик Саблуков будет государю-императору указывать, как ему лучше государством Российским управлять.
Но тут снова вдали послышался полоумный кошачий концерт голштинского оркестра и пьяные вопли, только на сей раз к ним примешивался треск пистолетных выстрелов.
– Да что они, вконец с ума сошли, что ли? – с легкой ноткой испуга спросил Саблуков. – Не лучше ли нам убраться подальше, господа?
– Испугался? – съехидничал Ханыков.
Но Саблуков даже не обиделся.
– Я без колебаний поведу свою роту на вражескую картечь, но я не хочу погибнуть в собственной столице под копытами коня какой-то пьяной голштинской гниды. Позорная и бессмысленная смерть получится. Посмотри, как умные люди поступают.
И действительно, прохожие снова шарахались в стороны, прижимались к стенам, взлетали на ближайшее крыльцо, только чтобы не оказаться на пути сумасшедшей кавалькады, которая с криками и гиканьем мчалась обратно. Причем на этот раз время от времени кто-то из голштинцев, особенно пьяный, хватал пистолет и палил по окнам. Но благо всадники были настолько пьяны, что на звон разбитых стекол не оборачивались.
Но не все успели скрыться. Какая-то молоденькая девушка, явно из хорошей семьи, ведь ее сопровождала надменная бонна, явно англичанка по виду, замешкалась неосторожно. Не привыкли хорошенькие девушки к тому, что их лошадьми могут потоптать иноземные унтера. И замерла, бедная, словно гром ее ударил, стоит, смотрит на несущегося красномордого голштинца, хоть бы в какую сторону шагнула. Так нет… А тот рот разинул, глаза выпучил, коня горячит, чтобы вернее ее сшибить.
Даже наши друзья растерялись. Ну никак не предполагали такого поворота, думали: побуянят-побуянят, да и только. Да, всякие там синяки да порванные пелерины, нехорошо, конечно, ну да чего не бывает. Сами не без греха. А тут ведь к смертоубийству идет!
Единственный, кто опомнился, так это Ханыков. Бросился к девушке, прямо под копыта коня, считай, оттолкнул ее в сторону. Девица отлетела да прямо на руки Петеньке, который сразу поставил ее за спину и саблю из ножен потащил, как раз ту самую, которой блюдо рубил. Зато Ханыкову плохо пришлось, сшиб его голштинский конь, послышался треск противный, какой-то влажный, с хлюпаньем, дикий крик, и голштинцы унеслись прочь, гогоча, как безумные.
Наша троица бросилась к лежащему. Лицо Ханыкова казалось даже белее снега, вероятно, потому, что приняло какой-то синеватый оттенок. Его еще сильнее подчеркивала красная струйка крови, сбегавшая из уголка рта. А на епанче совершенно четко виднелись два отпечатка копыт: один на животе, второй на правой стороне груди, и дышал он как-то странно, со стонами.
– В полк надо, к лекарю, – сразу решил Окунев.
Они перехватили первую же карету, которая осмелилась показаться на проспекте после того, как исчезли голштинцы, благо сидевший в ней надворный советник оказался человеком совестливым и понятливым. Он даже предложил сразу перевезти пострадавшего к нему в дом, который, на счастье, находился совсем рядом, потому что долгая дорога и тряска могли дурно сказаться, и затем уже отправить карету хоть за полковым лекарем, хоть за каким другим. После недолгих колебаний предложение было принято, так как Ханыков окончательно впал в забытье и лишь постанывал жалостно.
Петенька уже собрался было прыгнуть на запятки, потому что в карету втиснуться было невозможно, но тут его остановила девица, буквально повисшая на локте.
– Сударь! – возопила она. – Неужели вы бросите меня одну?! Ведь они могут вернуться!
– Что вы, сударыня, ни в коем случае, – возразил Петенька, бросая беспомощный взгляд на Окунева, который уже садился в карету.
– Нет, вы просто обязаны проводить меня до дома. Кто бы только мог подумать, что даже в самой столице могут встретиться такие опасности? Сударь, неужели вы столь бессердечны?
– Но…
В этот момент оглянувшийся Окунев широко ухмыльнулся, хоть сие совсем не приличествовало положению, и махнул рукой:
– Иди! Без тебя обойдемся, все равно там лишние люди не нужны. Оттуда ступай в полк, мы тоже приедем.
– Вот видите! – воскликнула девица. – Теперь у вас просто нет иного выхода.
Петенька вздохнул и капитулировал.
– Кстати, – продолжала трещать девица, – воспитанные люди имеют обыкновение представляться дамам из опасения быть принятыми за невоспитанного парвеню.