К той поре, когда из земли полезут первые стрелки травы, а глаза прослезятся от радости – вот и еще одну зиму одолели, перемогли, остались живыми, коровы-кормилицы, без которых крестьянам не выжить, сумеют наголодаться вволю и от радости будут плакать точно так же, как и люди.
Так что жизнь в селе их по имени Назарьево или Назарьевское, кому как нравится, – была непростая, во сне если увидишь – проснешься с мокрой от слез физиономией.
В общем, Солоша впряглась в семейную лямку Егоровых в полную меру, потянула ее вместе с остальными, может быть, даже больше, чем остальные, вкладывая в работу все свои возможности и умение.
Итак, Назарьевское по меркам губернским, подмосковным – большое село, а по меркам тверским – еще больше, народ тут обитал разный, находился на виду – все до единого человека. По выходным ездили на ярмарку в Волоколамск. Не все, конечно, но те, кто накопил чего-нибудь годящегося для продажи, ездили обязательно.
И масло сладкое, русское, возили, и варенцы, и мясо – телятину со свининой, и кур – живых и уже безголовых, ощипанных, и шерсть чесаную, перетянутую на манер снопов веревками, и туеса с медом.
Деревня кормила не только такой заштатный городишко, как Волоколамск (при переписи населения тут по головам, говорят, считали не только жителей, но и кур, чтобы вышло больше), но и первопрестольную – Москву. В город везли лучшее, что имелось в крестьянских домах, отрывали от детей и отправляли на продажу, потому что и одежонку справную надо было купить, и обувку, и материала бабам на платья и кофточки, и плуг новый, и конскую борону взамен сработавшейся старой.
Надо заметить, что крестьяне той поры зарабатывали больше, чем рабочие в городах. К слову, уже в наше время были опубликованы исследования жизни крестьян и рабочих тех лет. Так вот, годовой доход крестьянских семей находился в интервале от 255 до 721 рубля и в среднем равнялся 432 рублям на «дворохозяина». Годовые заработки рабочих и городской прислуги находились в интервале 123–214 рублей: 123 – у прислуги и поденщиков в 1904 году, 214 – у фабрично-заводских рабочих в 1901 году и около 200 рублей – у прочих категорий пролетариев.
Но выпадали у крестьян и годы иные, – через раз, – когда везти в город было нечего, более того, сельские жители сами отправлялись промышлять в город, чтобы добыть там хотя бы пригоршню крупы или горсть гороха – детям на запущенку.
Годы те были черными и хлебнули Егоровы беды по самое горло – сполна.
От голода, от холода, от болезней у Василия с Солошей умерли дети – первый, второй, третий… Счет этот страшный ожидал продолжения.
Но на смену черному году приходил год светлый, и доверчивому народу казалось, что все выровнялось и следующий год тоже будет светлым, но не тут-то было – выпадала морозная бесснежная зима, которая выжигала все озимые, за ней – беспощадное, без единого дождя лето с раскисшей донельзя осенью, и все – люди вновь оставались без хлеба.
Тогда выли от голода старухи, собаки ели одна другую, умирали детишки, особенно малые, которые еще ничего не могли сказать, не могли пожаловаться на боль и захлебывались слезами, будто водой в пруду, синели на глазах, – откачать их не было никакой возможности…
Малышей было жалко больше всего. Улетали их невинные души в высь, и тогда в бездонном небе возникали легкие, будто сотканные из невесомого пуха облака, плыли куда-то неторопливо…
А куда именно плыли – взрослым не понять, мозги у них не доходили до этого.
Двух человек беда в селе Назарьевском обходила стороной, она словно бы боялась к ним приближаться, – это были владелец быка Савоськи, покрывавшего всех окрестных коров, и хозяин огромного огненно-рыжего жеребца, к которому тоже ходила вся округа, ибо жеребенок никогда не бывал лишним в хозяйстве. А теленок, даже самый завалящий, худосочный, тем более.
Но случалось, что и с этими счастливчиками приключались презанятнейшие истории.
Как-то Василий Егоров зашел к Тимохе Бердичеву, хозяину жеребца, – надо было покрывать кобылу и об этом следовало договориться заранее. И цену следовало обговорить заранее, чтобы не остаться без штанов.
Тимоха, слюнявя прилипший к нижней губе обмылок «козьей ножки», чистил своему кормильцу копыта – срезал ножом костяную коросту, помыкивал под нос протяжную, полную тоски песню про ямщика и думал о чем-то своем.
– Наше – вашим, – вежливо поприветствовал Тимоху Василий, стянул с головы картуз в знак уважения к владельцу племенного жеребца, но Бердичев, похоже, его даже не услышал, продолжал методично орудовать ножиком и помыкивать песню, Василий вновь поклонился еще и произнес в полный голос: – Наше – вашим… Здравствуйте, значит.
На этот раз Тимоха услышал гостя, повернул голову и приподнял одну бровь, под которой тускло засветился слезящийся глаз.
– Ну? – произнес ответно. – Наше – вашим, давай спляшем… Чего надо?
– Да вот… Гнедухе моей пора настала в очередной раз свадьбу сыграть, – смущенно пояснил Василий.
– Раз настала пора, значит, – сыграем, – Тимоха запустил пальцы в волосы, взъерошил их, – и словно бы жаркое пламя заполыхало на его голове: уж очень рыж был назарьевский бобыль.
– А еще я насчет магарыча, – Василий замялся. – Что мне вместо магарыча принести?
– Вместо магарыча – магарыч, – бобыль довольно хохотнул, опустил ногу жеребца на землю, воткнул ножик в скамейку. – Тьфу! – он неожиданно поморщился, отклеил от нижней губы размокший табачный лохмот. – Пользы никакой, а во рту словно бы жеребец с парой кобыл переночевал. Хоть навоз из зубов выковыривай…
Разговор о цене за услуги жеребца – такой же обязательный и тревожный для всякого хозяина «невесты», как и сам акт «закладки нового жеребенка». Бердичев может столько запросить, что семья продаст все ценное, что у нее имеется, и все равно не сможет оплатить «гонорарий»… По этой причине все назарьевцы старались с Тимохой дружить и при случае выпить с ним первача, закусить рукавом, пахнущим дымом и навозом, даже зажевать. А уж если у кого-нибудь в кармане завалялся сухарик.
Василий договорился, что хозяин возьмет с него цену божескую – полтора куля картошки. С других Тимоха брал больше, иногда много больше.
Шел Егоров домой и руки потирал довольно – хорошо, Тимоха в настроении был, не стал с него последнее сдирать, а мог бы ведь и три куля картошки взять. Тогда бы пришлось практически нести последнее – оставаться без жеребенка ведь нельзя…
Вечером Василий приволок на тележке полтора куля картошки. Поставил на видном месте на крыльце и, вызвав на улицу хозяина, сказал:
– Вот!
Тимоха заглянул в ополовиненный куль.
– Гнилушек мне тут не накидал?
– Да ты чего, дядя Тимоха! Считаешь, что у меня совести нет?
– Ладно, – Тимоха успокаивающе махнул рукой. – Когда у нас срок наступает-то?
– В четверг.
– Значитца, и приводи свою красавицу в четверг, приготовь ее… И сам приготовься.
– А мне-то чего готовиться? – недоуменно приподнял широкие плечи Василий.
– Да так. На всякий случай.
Гнедую, очень покладистую кобылу егоровскую вообще-то звали не Гнедухой, а Лыской – от хомута у нее на шкуре имелись потертости, которые заросли, но цвет нового волоса оказался много светлее общего тона, вот и выглядели потертости, как небольшие аккуратные лысинки.
Из-за них Гнедуха – так кобылу звали раньше – стала Лыской: Лыска, да Лыска… Гнедуха охотно начала откликаться на новое имя, и старое, просуществовав еще немного, отмерло, а вскоре и вообще забылось.
Через все село Василий повел Лыску к Тимохе, для красоты «невесте» вплел в гриву синюю ленточку, которую одолжила Солоша, расправил ее – очень красиво получилось. И сам приготовился, как и велел Тимоха, – на ноги натянул новые яловые сапоги – лучшую обувь, которая у него была, смазал дегтем, чтобы голенища были мягкими и приятными, и теперь горделиво вышагивал рядом с Лыской.
Притопал он с кобылой к Тимохе, как оказалось, рановато, – заявился он улыбающийся, довольный собою и Лыской, а у Бердичева – клиент из соседнего села верхом прискакал, – у тамошнего жеребца, оказывается, карантин – чего-то он подцепил, и коновалы запретили ему заниматься главным своим делом – мужским.