Подпрыгивающий за спинами сбившихся в кучку врачей его продюсер, Родион Станкевич, заверещал, как баба, замахал жирными руками:
— Не слушайте его!.. Не слушайте!.. Доктора, уважаемые, до-ро-гие, милые, пожалуйста, делайте скорее свое дело!.. артистка умрет!.. может умереть…
— Она мертва, — твердо повторил мужчина, прижимая неподвижное тело к себе хищно, собственнически. — Говорю вам, она мертва! Не подходите!
— Что вы, — голос врача донесся до него как бы издалека, — погодите… Дайте осмотреть больную…
— Иоанн! — беспомощно, тонко, по-собачьи крикнул продюсер. — Ванька!.. Что ты мелешь!.. Ты спятил!..
Станкевич шагнул вперед. Мужчина вскочил, прижал женщину к груди.
— Я не дам вам ее. Можете не стараться. Отойдите! Я не отдам ее вам!
Иссиня-черная прядь выбилась из туго заколотых на затылке кос, скользнула вниз, на локоть мужчины, как черная змея.
ФЛАМЕНКО. ВЫХОД ПЕРВЫЙ. МАЛАГЕНЬЯ
Солнце тронуло вершины гор, их ножевые сколы, и они сначала засветились изнутри, потом вспыхнули, потом засверкали розово-ярко, остро, победно. Налетел ветер. Прямо над их головами, в прозрачном, напоенном запахами духмяных горных трав, светлом как тибаани воздухе жужжала пчела.
Они спали, не размыкая объятий.
Они ни на минуту не хотели расставаться. Хорошо бы врасти друг в друга… а еще лучше иметь крылья. И вместе летать, вместе взмывать в воздух. Глупые мечты. Детские мечты. Может быть, они еще дети?
«Любовники всегда дети, Иван. Они по-детски восторгаются друг другом. Твоя девушка хороша. Лучше всех. Неужели ты любишь эту девушку?»
Полосатый матрац, набитый сеном, под ними — как облако на фреске в сухумском храме Богородицы. Ему в твердую, как булыжник, ягодицу впилась сенная колючка, и он беззвучно засмеялся. Крепче обнял возлюбленную. Девушка спала крепко, смежив веки. Ее черные густые ресницы бросали на щеки стрельчатые тени, будто еловые ветки нависли над лицом. Такие густые ресницы бывают только у испанок. Такие черные, в синеву, волосы бывают только у испанок.
Его девушка была испанка.
Она пошевелилась. Он провел ладонью по ее смугло-розовой, пушистой как абрикос щеке. Она улыбнулась, и он губами выпил эту улыбку, вобрал ее, как вбирал в горах звонкую чистую струю ледяного до ожога водопада.
— Альба, — пробормотала она во сне, — альба…
Он уже знал, что «alba» по-испански значит «рассвет».
Он снова припал губами к ее губам. Они оба были наги, как в день рожденья. Не сознавая, что делают, лишь чувствуя друг друга и видя с закрытыми глазами, лишь желая друг друга до потери разума и сил, они, всецело подаваясь друг к другу, начали медленно исполнять свой обрядовый утренний танец, вечный танец любви. Он был бесконечен. Томителен. Он вбирал их в свою воронку, принимал в лоно огня, и внутри него они сами становились огнем.
Полог палатки был откинут, и солнце над горами набирало силу. Розовые сколы гор сверкали все нестерпимее. Пчела жужжала над их головами. Он распластал ее руки на матраце, она была его живым распятием; и он налег на нее, он распнулся на ней, пригвожденный к ней судьбой, не знающей пощады. Бедра их было не расцепить, они спаялись, приварились друг к другу раскаленным металлом. Он подавался навстречу ей, ощущая свое живое жаркое острие внутри нее плотно охваченным кольцом ее огня, и не сдержал стона. Она обняла его ногами, они оба легли на бок, и она наконец-то открыла глаза. Они оба двигались, качались в размеренном ритме, будто плыли в лодке по бурному морю, и волна качала их, качала, качала в утлой скорлупке маленькой жизни, внезапно ставшей для них — единой.
— Иван, — сказала она, задыхаясь, — Иван… Ты…
Она не договорила. Сияющая боль восставшего из тьмы солнца взорвалась в них обоих одновременно. Под своим животом он чувствовал ее маленький, потный горячий живот, вздрагивающий, бьющийся. Он целовал ее лицо, и он видел, как она теряет сознание от счастья.