Дойдя до дверцы купе, Вайсбарт взялся за ручку. Но дверь, не дожидаясь нажима, мягко раздвинулась; Франц сидел за столиком в обществе пивной бутылки. Правда, это был какой-то странный Франц. Но недоумение точного вайсбартовского ума не успело еще оформиться, как старика кто-то втолкнул в купе, в мгновение ока связал по ногам и рукам, и, прежде чем мог он придти в себя, нос его судорожно втянул остросладкую струйку хлороформа.
— Ну-с, теперь старый тюфяк заснул до вечера, — пробормотал человек, вынырнувший из тамбура. — Менд-месс, Боб. Ты, я надеюсь, хорошо скопировал проводника? Скинь-ка с него амуницию и запри его куда следует.
Тот, кого вошедший назвал Бобом, не теряя лишних слов, уже стягивал с кондуктора форменную одежду. Потом он прислушался, надавил невидимую кнопку, — и тотчас же тонкая фанера раздвинулась, обнаружа меж топкой и служебным купе таинственную и никем не учтенную жилплощадь, выкроенную ребятами из вагоностроительного. Там, на подушках, сладко спал уже усыпленный проводник Франц, и его бритая щека даже не дрогнула, когда в нее крепко уткнулся нос обер-кондуктора.
— Надо надеяться, они будут сговорчивыми, — пробормотал Боб, — выйти на пенсию, да еще не потеряв службы, это, Сорроу, приятная участь разведенных японских жен, не достигших совершеннолетия.
Закрыв фанеру, он однакоже перестал улыбаться. Во взгляде его на товарища, спешно гримировавшегося под обер-кондуктора, засветилось что-то жалобное.
— Срамота, Сорроу, срамота и неудача! Все шло как по маслу, начиная с этого дурня-проводника, который нанюхался понюшки, как кот валерьянки. Я пропускал публику честь-честью, отрывая купоны. Зеркалка у меня на шее фотографировала каждого, как обезьянка. И вот, не успело дойти до него…
— До майора Кавендиша?
— Ну да, до этого чортова майора, как в глаза мне метнулась щепотка пыли, словно от ветра. А потом, Сорроу…
— Ну?
— Протерев глаза, я — сказать тебе по чести — на секунду сам закрыл их!
Боб Друк мечтательно смежил ресницы. По лицу его разлилась немецкая сладость.
— Я закрыл их, потому что, Сорроу, красота этой женщины ошеломила, ослепила, обсверкала меня! Представь себе молодую красавицу-турчанку, жену этого проклятого Кавендиша, в полном анфасе и без чадры. Она держала в руках билеты. Зеркалка нащелкала ее четыре раза. «Мой муж, майор, не совсем здоров. Он прошел в купе, не беспокойте его» — сказала она по-немецки, а я…
— А ты, Боб, как трижды олух, как старый дамский ридикюль, как месопотамский осел, поверил ей и не придумал повода, чтоб заглянуть в купе. Ты не сделал главного, для чего союз прислал тебя в Гамбург?
— Ну да, — угрюмо ответил Боб Друк, — посмотрел бы я, кто это сделал бы на моем месте!
— Ты хочешь сказать, что ты так и не видел майора Кавендиша?
— Ни в лицо, ни в профиль, ни в спину, дружище. Успокойся! Время еще есть. В Гаммельштадте я обязан вручить ему в собственные руки телеграмму!
— Плох тот парень, кто надеется на завтра, Друк! — угрюмо ответил Сорроу: — тебе было сказано: сфотографировать майора при посадке. А ты что сделал? Ты позволил пустить себе пыль в глаза в прямом и переносном смысле, да после всего этого смерча не раздобыл вдобавок ни единой приметы майора!
Что правда — то правда. Ни единой приметы от проклятого майора не имелось в руках не только у Боба Друка. Никто из союза Месс-менд не видел майора ни в натуральную, ни в живописную величину. Этот замечательный джентльмен, вызвавший только на днях величайший скандал в английском парламенте, никогда и нигде, даже в американском журнале Утка-Ревю, не появлялся сфотографированным: до скандала — потому что он еще не был знаменит и даже не был известен, а после скандала — потому что печатать его фотографию было строжайше запрещено, а сам майор был заклеймен ужасным именем вероотступника.
С тяжелым укором глядя на Боба, сидел Сорроу в уголку дивана и помалкивал. Вечер за окном сменился глубокой душистой германской ночью, которую так и хотелось назвать мифологической — по ненатуральной величине звезд да зловещей и молчаливой густоте леса, когда-то прятавшей германцев Тацита. За дверью купе золотистый плюшевый сумрак, забрызганный дрожью лампочек в розово-желтых лепестках хрусталя, тоже молчал, убаюканный ровным качаньем поезда. Пассажиры, по-видимому, спали, и даже киноартисты прикрыли свои купе.
— Вообще, Сорроу, — начал Боб Друк виноватым голосом, — я понять не могу, с какой стати майору уделяется столько внимания. Этот провинциальный старый ловелас, не стоящий, уж конечно, ни единого ноготка своей восхитительной…
Сорроу встал и подошел к окну. Он подымил в раскрытую ночь трубочкой. Он повернулся к Бобу и посмотрел на него. Взгляд Сорроу был в высшей степени серьезен.
— За каждым шагом этого «старого, провинциального ловеласа», Боб, — проговорил он медленно, понизив голос, — за каждым его шагом следит с величайшим интересом весь мусульманский Восток или, вернее, церковный штаб мусульманства. Ты, парень, знаешь, что выкинул этот Кавендиш?
— Женился на турчанке?
— Дурак! — презрительно оборвал Сорроу: — он выступил в английском парламенте с неслыханным предложением. Он выдвинул проект отказа от христианства и поголовного перехода англичан в мусульманство, «потому что, — сказал Кавендиш, — мусульманство объединит нас с народами наших колоний в одну семью и заменит умирающую религию Христа более жизнерадостной и жизнеспособной, а также политически более зрелой религией Магомета».
Сорроу помолчал немного, прислушиваясь к гудку паровоза: поезд, замедлив ход, приближался сейчас к знаменитой гаммельштадтской трясине, над которой вознесся фантастическими зубцами своих пролетов один из крупнейших в Европе мостов.
— И вот, парень, хоть англичане и изгнали его, хоть майор со своей неведомо откуда взявшейся турчанкой и держит сейчас путь в Константинополь, хоть церковь, католическая и протестантская, и предала майора проклятию не хуже, чем большевиков, — наш брат должен помнить одно: этот сумасшедший майор — англичанин, и больше, чем когда-либо, следует держать англичанина на примете!
Глава вторая
УБИЙСТВО МАЙОРА КАВЕНДИШ
Сорроу не успел еще договорить этих слов, как Боб вскочил с места. Он забыл свои обязанности проводника. Следовало обойти длинный ряд зеркальных окон и затянуть их дымчатым шелком занавесей. Следовало закрыть окна там, где дымили меланхоличные курильщики, страдавшие бессонницей. Да и старшему обер-кондуктору, не тому, что спал в тайнике, забыв о сыскной лихорадке, а тому, кто завладел его ключами и бумагами, надлежало поинтересоваться внутренними делами.
Как раз в это время, минут за шесть до знаменитого моста, тихий и безмолвный коридор внезапно ожил. Красавица-турчанка, захватив маленький ручной саквояжик, проследовала, оставляя слабый и сладкий запах приторных восточных духов, — в далекую уборную. Она шла стройной, крепкой, но легчайшей походкой, похожей на балетные или акробатические прыжки. Ночной халатик, заменивший чадру, подчеркивал худобу ее необычайного тела, гибкого и мускулистого не по-женски. Затылок — не отвратительный бритый затылок современных буби-копфов, где синева бритых волос, затмевает синеву малокровной кожи, — а самый поэтический затылок с небольшим колечком золотистого локона, с милым наклоном к шее, с прелестным девичьим желобком, пушистым, если приглядеться к нему, как хвостик новорожденной пумы. Впрочем, автор несамостоятелен. Он только взглянул на дело глазами сентиментального Боба Друка, намеревавшегося проследить желобок под самым воротом халатика, — обстоятельство, доведшее его до дверей уборной и помешавшее ему заметить кое-что другое, случившееся в коридоре. Надо сказать правду: на этот раз и Сорроу проморгал это «кое-что другое». Взбешенный неустойчивостью парня, которому союз Месс-менд доверил крупное дело, Сорроу на цыпочках шмыгнул за Бобом и поймал его у дверей захлопнувшейся уборной.
— Дурень! — произнес Сорроу, супя брови: — когда-нибудь вылечишься ты от женской болезни?