— Постой, Петя, — Антон решительно вскинул ладонь. — А кому всё это надо? Вот ты читатель, для кого ты читаешь? Вернее, для кого тебе подгружают литературу? Кто её пишет?
— Ну, ты, гуманоид, даёшь, — изумился Петька. — Как это, ёж твою, кто? Борзописцы пишут. Рифмоплёты. Которые больше ни хрена не умеют. И музыку такие же сочиняют. И картины малюют. Всё они. Ну, эти, невосприимчивые, — Петька кивнул на Вику. — Как она. Или ещё придурки, которые отказались.
— Какие придурки? От чего отказались?
— Как от чего? От гипноиндукции, мать её в тау кита.
— Талант, — говорила Вика устало. — Чтобы творить, нужен талант. Никакой гипноиндукцией ты его не заменишь. Убить — запросто, заменить — никогда. Чтобы писать, рисовать, лепить, нужен талант. Не благоприобретённый — врождённый и отточенный тяжёлым, кропотливым трудом. Чтобы стать литератором, надо, прежде всего, читать. Не как Петька, он знает литературу, но не понимает её. Надо слышать, чувствовать слово, наслаждаться им, вбирать в себя гармонию языка. То же относится и к музыке, скульптуре, театру. Их не знать надо, а чувствовать — жить с этим в душе, носить в себе, страдать. Вот тогда только…
— Другими словами, — нахмурился Антон, — об искусстве можно забыть? Это не для меня?
— Увы. Это для таких, как я. Но не для всех, лишь для малой толики. С появлением гипноиндукции человечество, фактически, раскололось на две расы. Избранные есть в обеих. В своей расе ты — избранный. Я в своей — нет.
— Что же мне делать?
Вика подсела к Антону, заглянула ему в глаза.
— Ты нанял меня, чтобы поменять свою жизнь, — сказала она. — Мы прожили вместе полгода. Ты всё ещё хочешь менять?
Антон замялся. За эти полгода они с Викой говорили исключительно о его будущей жизни. Перебирали профессии, искали варианты, рассуждали о том, что Антон будет делать, став экономистом, океанологом, рекламщиком, астрономом. И ни разу не говорили о них обоих.
— Вика, если я поменяюсь, — спросил Антон осторожно, — ты останешься со мной? В каком угодно качестве.
Вика помедлила.
— Я всё ждала, когда ты это спросишь, — сказала она тихо.
— Что ж, я спросил.
— Лучше поздно, чем никогда. Нет, Антон, не останусь. За то время, что мы с тобой были вдвоём, я поняла одну вещь. Ты — на своём месте. И должен на нём оставаться и нести свой крест. Поменяться для тебя было бы сродни суициду. Таких, как ты — единицы. И, я думаю, большинство из вас однажды или многажды хотели удрать.
— Удрать? — растерянно переспросил Антон.
— Да, удрать. Сбежать, драпануть, смыться, называй как хочешь. Стать такими, как все, сбросить тяжкий, постылый груз. К счастью, они одумались. Когда поняли, что их уникальность, их необыкновенно большая, изощрённая память — не награда и не наказание. Она попросту их долг, тот, что надлежит исполнять.
— Погоди, — Антон утёр внезапно пробивший лоб пот. — Ты останешься со мной, если я ничего менять не буду?
— Я много думала об этом, — проговорила Вика медленно. — Уговаривала себя, что нужна тебе, что ты привык, что без меня тебе будет плохо. Не уговорила. Останься я, какое-то время мы могли бы сосуществовать. Но не более. Прости меня, вечером я уеду.
* * *
Антон с Викой, держась за руки, стояли перед входом в Колизей. Антон помнил это название, зубрил его со вчерашнего дня, едва самолёт приземлился в аэропорту Леонардо. Как называются соборы, фонтаны, холмы, которые они посетили до Колизея, Антон забыл.
В Лувре Антон с Викой провели целый день. Обходили одну за другой картинные галереи, надолго задерживаясь перед полотнами мастеров. Прилетели они в Париж из Рима или наоборот, Антон не помнил.
На премьере чеховской “Чайки” в Большом драматическом было не протолкнуться. Антон с Викой сидели в первом ряду.
Егерь зарядил двустволку, протянул Вике, они заговорили про утиную охоту. В камуфляжке Вика выглядела потрясающе. Потом жгли костёр, егерь наловил рыбы, сварил уху. Закусывали тушёнкой прямо из банок.
Вода в Ницце была и в самом деле лазурная. Вика с разбегу нырнула, окатив Антона фонтаном брызг. Он прыгнул за ней вслед.
Байдарка…
Звон будильника вырвал Антона из сна. Он вскинулся на постели, секунд пять мучительно пытался остановить Вику, удержать. Потом, когда она растаяла в утренних сумерках, поднялся и попытался удержать хотя бы слова. Колизей, Ницца, БДТ… Слова ускользали, истончались, удирали за Викой вслед.
Антон тряхнул головой. В девять часов симпозиум по антигравитационным устройствам. Это он помнил прекрасно. Симпозиум важный, от его результатов зависит направление работы на ближайшие месяцы. Антон поспешно принялся одеваться.
The Pusher in the Rye (Толкач во ржи)
Влад Копернин
Влад Копернин
8 ноября 1979 г.
Я чувствовал… Нет, к чему обманываться? Я знал, знал наверняка, как мало что знаю на свете. Я знал, что Рыбака больше нет с нами. За окном моросило, внизу, на улицах, клубился смог. Я тяжело затянулся и бросил с балюстрады сигарный окурок. Проследил, как пикировала красная точка, как врезалась в грязно-туманную пелену, как растворилась в ней.
Закрыл высокое витражное окно, натянул перчатки. Чертовски неприятно, но приходится выходить в эту сизую мреть — иначе, кто знает, может быть, следом за Рыбаком не станет и меня.
В лифте встретил Софью. Она смотрела на меня жадным взглядом — ждала только моего слова, жеста, взгляда в ответ. Нет, к чему? Когда-то мы с ней… Впрочем, потом она… А еще до этого я… А еще до этого опять же она… С улыбкой напомнил ей переиначенные мною строки одного знакомого гусарского корнета:
— Когда ты уходила прочь, в тебя ботинком засандалил:
Фыркнула. Демонстративно отвернулась, стала рыться в сумочке. Думал, достанет сейчас пистолет, и вжарит прямо здесь, чего уж там. Нет, достала пудреницу и начала наводить марафет. Но нет-нет, да и бросала на меня возмущенный взгляд бездонно-синих глаз. Пройдено, Софочка. Пройдено и забыто.
Ажурная решетка лифтовой двери с приятным звоном открылась.
В лифтовую кабинку хлынула музыка, хлынул режущий глаза свет, хлынуло разнузданное веселье и дикая человечья тоска. В холле гуляли. Нелепый карнавал затянул даже респектабельных жильцов — толстый стальной магнат отплясывал джигу на столе, золотая цепочка на жилете бросала отблески в разные стороны; стройная и обычно тихая вдова железнодорожного короля собирала в канат сиртаки каких-то мальчишек: то ли лицеистов, то ли студентов-первогодков.
Я вышел на улицу, поднял ворот пальто, поглубже нахлобучил шляпу. Осталось только двое из тех, к кому я мог пойти: Каменщик и Рифмач. Лучше бы, конечно, к Рифмачу — недаром из всего культурного багажа тысячелетий я давеча вспоминал строки именно его потомка.
Но где же его найдешь? Бродит, как всегда, в своей фейной стране, и когда тебе надо — можно растрясти внутренности во всех поездах мира, и не найти его. Вот если тебе не надо, тогда конечно. Тогда в любом трамвае, в любой подземке он вынырнет из толпы, декламируя, в руках фляга с вином.
До городской тюрьмы всего несколько кварталов — но пальто собрало в себя, кажется, почти всю влагу этого нового Рима, нового Вавилона. Почти — потому что остальное собрала шляпа.
Снимаю, бросаю прямо на пол, к каминному пламени.
— Что надо? — неприветливо встречает меня Каменщик.
— Да-да, я тоже рад тебя видеть, дружище, — улыбаюсь я. Протягиваю руки — не к нему, к огню. От одежды валит густой пар, хозяин кабинета неодобрительно качает головой:
— Ты все так же бесцеремонен. Пользуешься тем, что директор тюрьмы не свободнее последнего из своих заключенных.