Рассказ Уильки Коллинза
Событие это случилось одним летом, когда, по выражению нашего, не совсем еще древнего поэта, «природа облечена была в веселые одежды, а ее лик украшался самыми восхитительными, полными чар, улыбками». И в это-то чудное лето лютый червь проточил мне в сердце скважину; с тон незабвенной поры потерял я веру в человечество и познал впервые, что женщина… Но я, кажется, забегаю вперед.
Без сомнения, самый тон, склад моей речи вселяет уже отчасти понятие, о том, что я не лишен благородных чувств и стремлений. В самом деле, если бы это было иначе, мог ли бы я потерять голову? Вы согласитесь также, что человеку, обладающему, подобно мне, возвышенной душой, каторжный груд ведения счетов в меховой лавке не мог казаться иначе, как отвратительным, и потому то, с приближением гулевых дней в июне (самый ужасный месяц но меховой торговле) восторг мой был выше всякого описания. При наступлении этой вожделенной норы, я, разумеется, как школьник, бросился в деревню, чтобы предаться естественным побуждениям — войти в общение с нашей матерью-природой.
Но, при этом, однако ж, были у меня в виду и другие общения или сообщения, в которых мать-природа безмолвно и вместе красноречиво принимает участие. Я любил, да, со всем пылом первой страсти, любил мисс Нутльбюри. Мисс Нутльбюри жила в соседстве Дартфорда (недалеко от порохового завода); поэтому и я, положив провести свободное время в тех же краях, присоседился поблизости, наняв квартиру в маленькой придорожной гостинице.
С семейством Нутльбюри я был хорошо знаком или, лучше сказать, был на дружеской ноге. Мистер Нутльбюри, землемер, считался давнишним другом моего отца, и в дом его я имел свободный доступ. Думаю, что я имел также свободный доступ и к сердцу Мери, — гак называлась мисс Нутльбюри, — но если ошибся… Ах, извините! Я все забегаю вперед. Вы, конечно, знаете или, быть может, вам неизвестно, что имя мое — Оливер Кромвель Шребсол. Так назван я в честь великого защитника британских прав, в честь человека, который или без которого… Но я опять-таки забежал вперед, сказать лучше, хватил вперед.
Первые дни моего пребывания близ Фордлея (название деревни, где жили Нутльбюри) были для меня верхом блаженства. Я часто видался с Мери, гулял с Мери, греб сено с Мери, наблюдал луну в обществе Мери; тщетно пытался заинтересовать Мери таинственными пятнами, облекающими поверхность этого светила; но за то более успешно, последовательно и исподволь возбудил в прекрасной девушке интерес к предметам, не так отдаленным, короче к самому себе, и воображал, что сделал в этом значительные шаги.
Зайдя, однажды, к Нутльбюри в обеденный час, — без всяких, впрочем, дурных побуждений пообедать (стол в трактире был у меня по контракту), — я застал семейство в разговоре, предмет которого причинил мне впоследствии столько тревог и душевных потрясений. Когда я входил в столовую, Мистер Нутльбюри спросил: а когда же он будет здесь?
Он?!!
После первых приветствий, я, затаив дыханье, стал прислушиваться, но ждал недолго. Этот «он» был кузен Мери, обещавший приехать в Фордлей, чтобы провести у них несколько дней, и приезда которого все семейство ожидало с очевидной радостью. Это предвещало мне что-то недоброе; я предчувствовал, что наставал час испытания; я быстро сообразил, что благоприятных случаев к разговору наедине с кумиром души моей будет представляться гораздо меньше, чем было до сих нор, и что при этом должно случиться какое-нибудь несчастие. Предчувствия не обманули меня.
Это животное — «он» — приехал в тот же день, после обеда. Я думаю, что выражусь не слишком сильно, если скажу, что мы, т. е. он и я, возненавидели друг друга с первого же раза, как только обменялись взглядами. Двуличная эта каналья был низкого роста и такой плюгавый на вид, что всякая женщина с возвышенными чувствами погнушалась бы взглянуть на него. А ведь какие, бестия, тоны задавал! Занимая какое то ничтожное место при таможне, он, на этом основании, показывал вид, как будто был член правительства, и когда говорил о нации, то при этом непременно вставлял словечко «мы». Увы! Где же мне было тягаться с ним на этом поле? О чем я мог уверенно толковать, кроме торговли мехами, и способах сберегать их от моли? Итак, не зная что говорить, я дулся, хмурил брови и большей частью молчал, что заставило меня этого мерзавца, — которого отвратительное имя было Хуффель, — возненавидеть еще больше. Однако ж, все-таки, я не терял случая, в продолжение этого же первого вечера, ввернуть ему словцо — другое в пику; но выходило как-то, что этот Куффель или Хуффель всегда брал верх. А что было хуже всего — моя Мери каждый раз держала его сторону. Да и какое она имела право так разодеться для него? Для меня этого она никогда не делала.
— Нет, — думал я, — этому надо положить конец. Как? Уступить ему поле? Что ж тогда он обо мне скажет? Еще на смех подымет! И, я решился на другой же день, раздавить его или погибнуть в своей попытке. Случай для того не замедлил представиться и даже скорее, чем предполагал я. Это было за вечерним чаем.
— Да, — между прочим говорил важно Хуффель, — мы уже весьма серьезно подумываем об отставке сэра Корнелиуса: он скоро всю родню переведет к себе на службу.
— Кого ж это вы разумеете под словом «мы»? — спросил я колко.
— Я разумею правительство, — холодно отозвался тот.
— Но вы — не правительство, — продолжал я. — Кажется, таможне, даже в лице высших ее представителей, до правительства очень мало дела. Да и высшие лица в таможне — скорее, слуги правительства, чем его советники, тогда как низшие…
— Ну, сэр, что же низшие?
— А вот что, сэр: чем меньше они пытаются смешивать себя с высшими, употребляя в разговоре о них «мы», тем будет лучше для тех и других.
Говоря это, я чувствовал, что меня всего охватило жаром.
— Вы, сэр, толкуете о том, чего не смыслите, — проговорил таможенный, с надменной усмешкой. — Все мы — на одном и том же судне. Скажите на милость, неужели вы никогда не употребляете слова «мы», говоря о лавке вашего хозяина?
— О лавке хозяина?!
— Ах, извините… Разве вы уж больше не писарь в меловой лавке?
— Послушайте, сэр, — вскричал я, теряя, наконец, всякое самообладание, — я не из таких, чтоб выносить наглости всякого дозорного в таможне…
— Дозорного в таможне?!! — медленно повторил Хуффель, приподнимаясь со стула.
— Ну, да, дозорного!
Но тут, в семье, сидевшей до тех пор безмолвно и неподвижно, началась страшная сумятица; поднялся крик и визг, и все, — не исключая и Мери, — все набросились на меня, доказывая и утверждая, что ссору затеял я и затеял с умыслом, — что, между нами сказать, была сущая правда. Эта довольно оживленная сцена кончилась тем, что достойный родитель, совсем не в деликатных выражениях, попросил меня убираться вон.
— Да, после этого, мне тут больше и делать нечего, — с достоинством проговорил я, взявшись за шляпу. Но если мистер Хуффель вообразил, что ссора тем и покончилась, то он немножко ошибется. Что же касается до вас, веролом… Но прежде, чем успел я договорить слово, как почувствовал, что родительская длань схватила меня за ворот, и затем, я быстро очутился в коридоре, слыша, как вслед за мной торопливо запирали дверь. Не оставаясь долее в этом позорном положении, взбешенный, вылетел я на улицу и, чрез полчаса, сидел уже в магазине, за своим бюро, и писал Дьюскапу записку.
Дьюскап был один из лучших моих друзей. Он, как и я же, занимался по меховой части и был честный, прямой, славный малый; тверд, как латунь и особенно щекотлив, когда дело касалось чести. Этому то другу, в ярких красках, изобразил я случай, прося его совета, и прибавил, в заключение (но, право, так только, — собственно ради полноты эффекта), что удержался от вызова мерзавца на дуэль единственно лишь но неимению пистолетов.
Весь следующий день провел я один, раздумывая о том, каков будет ответ Дьюскапа. День выпал дождливый и мне довольно было времени негодовать на свое позорное изгнание из веселого жилища Нутльбюри и предаваться горчайшей мысли, — что соперник мой находился в несравненно более выгодном положении, чем я — одинокий, изгнанный, стоящий приплюснув нос к оконному стеклу и созерцающий, как с крыши лила в кадку дождевая вода.