Вечером, за ужином, старик, хлебнув черешневой настойки, заплакал вновь, потом, промокнув глаза накрахмаленной жесткой салфеткой, сказал:
– Я чувствую, что скоро умру. Все, что я оставлю своим непутевым отпрыскам – землю, дом, усадьбу, хозяйственные постройки, людей, они за несколько месяцев спустят, ничего не останется, даже доброй памяти обо мне, – дядя всхлипнул горько, обреченно махнул вялой рукой и опять приложил к глазам салфетку.
Маурицы налил ему в хрустальный фужер холодной грушевой воды, дядя отпил несколько глотков и, немного придя в себя, продолжил дрожащим голосом:
– Назавтра я вызвал к себе нотариуса, священника, управляющего имением и двух соседей, с чьими землями граничат мои угодья.
– Зачем?
Вздохнув сыро, дядя поднял указательный палец.
– Затем, что я хочу завещать все свое имущество тебе, дорогой племянник, а не сыновьям.
Это было так неожиданно, что Маурицы даже вскочил со стула:
– Нет, нет и еще раз нет! – вскричал он громко.
– Да, да и еще раз да, – окончательно успокаиваясь, произнес дядя и потянулся за изящным, но очень вместительным графинчиком, в котором плескалась настойка.
Настойки оставалось в графине немного, и дядя щелкнул пальцами, подзывая к себе дворецкого.
Тот возник из пространства неслышно, молчаливый, как тень. Дядя показал ему опустевший графинчик. Молчаливая тень, как оказалось, имела язык.
– Какой настойки изволите? – низким густым басом спросил дворецкий.
– Давай-ка отпробуем абрикосовой палинки, – сказал дядюшка.
На следующее утро дядюшка поднялся с постели хотя и помятый – в этом возрасте даже наперсток палинки оставляет отпечаток на лице, – но бодрый, по-молодому подвижный.
– Сегодня у нас торжественный день, Морис, – сказал он, – сегодня мы будем подписывать завещание.
Беневский хотел было вновь запротестовать, пуститься в объяснения, но промолчал – отличное настроение, в котором сейчас пребывал дядюшка, не хотелось омрачать отказом.
Вернулся Маурицы в Вербово с дядюшкиным завещанием в дорожном сундучке. Братья, залегшие где-то в пьяном сытом тепле, в имении так и не появились, но зато через месяц с небольшим, когда скончался их отец, – он чувствовал свою смерть, иначе бы не завел разговор о завещании, – возникли с готовно распахнутыми ртами. Когда им объявили о последней воле покойного, о том, что имение принадлежит уже не им, теперь у него новый хозяин, взъярились так, что начали рвать на себе одежду. Отдышавшись, подобрали с земли оторванные пуговицы и помчались в суд.
Через месяц управляющий прислал в Вербово слезное письмо, где рассказывал о проделках молодых мотов: часть имения те уже продали, крестьян притесняют, а иногда вообще безбожно грабят, деревню их зажиточную вообще грозятся спалить – в общем, не братья, не наследники, а разбойники с большой дороги.
Хоть и не хотелось возвращаться в имение дядюшки, а возвращаться надо было – иного пути у Маурицы не существовало. Иначе ему не было дано выполнить волю мертвого человека.
Он собрался и вновь отправился в Венгрию. Управляющий имением встретил едва ли не слезным ревом.
– Вчера вечером братья бегали по деревне с мушкетами, – сообщил он, – грозились расстрелять тех, кто вас признает и станет поддерживать.
– Что было потом? – спокойно спросил Беневский.
– Потом они напились и улеглись спать.
– Где они сейчас?
– Спят. В большом зале, где обычно накрывают стол для больших обедов.
– Возьмите четырех человек и пошли со мной.
Управляющий исполнил просьбу Маурицы молниеносно.
Братья спали в большом зале на полу, на ковре, облепленные мухами. Храп, вырывавшийся из их глоток, был способен вышибить в доме стекла. Маурицы усмехнулся.
– К центральной двери подгоните телегу, – приказал он. Приказание это также было выполнено молниеносно.
Братьев, так и не пришедших в себя, не проснувшихся, погрузили в телегу и вывезли в чистое поле, туда, где кончались границы земли, подаренной дядюшкой Маурицы Беневскому.
Часа через полтора братья, протрезвившиеся от холодной сырости, не понимающие, что с ними произошло, пешком притопали в имение, испачканные грязью, в исподнем, озелененном прошлогодней травой. Кричали, ругались, матерились страшно, от криков их даже вороны поснимались с деревенских деревьев и улетели в лес.
Поскольку находиться в исподнем было неприлично, в деревне были и женщины и дети, Маурицы приказал выбросить в окно одежду братьев: пусть прикроют свой срам. Братья, продолжая оглашать криками округу, поспешно натянули одежду на себя, попробовали вломиться в дом через парадный вход, но этот номер у них не прошел – молодых разбойников быстро и ловко вышибли из дома. И драка, которую они пытались устроить, тоже не получилась, братьев отогнали от имения кнутами.
Потрясая кулаками, плюясь, они покинули деревню и зашагали в сторону тракта, ведущего в Вену.
Через некоторое время они появились в столице Австро-Венгерской империи, в приемной канцлера – хотели пробиться к нему. Шансов у них было мало, но недаром бытовала пословица, имевшая одинаково распространенное хождение и в России, и в Европе, «Дуракам везет», – дуракам действительно повезло, они не только пробились к канцлеру, но и сумели убедить его в том, что Беневский действовал, как бандит из подземелья, подделал завещание отца и попытался присвоить себе дорогое имение.
То ли канцлер оказался простачком, то ли кто-то помог братьям – не бесплатно, естественно, – из высокого кабинета они вышли с бумагой, предписывающей властям, на земле которых находилось отцовское поместье, незамедлительно вернуть имение единоутробным забулдыгам, а Маурицы Беневского арестовать и засунуть в каталажку.
Положение сложилось хуже некуда – Беневскому надо было спасаться. Ни в Вербово, ни в корпус генерала Лаудона возвращаться было нельзя – это все равно, что добровольно протянуть руки, чтобы на них нацепили кандалы.
Поскольку у Беневского с собою находилось рекомендательное письмо Лаудона, лучше всего сейчас было пробираться на север, в Лифляндию, в имение генерала, а там уж, оглядевшись основательно, принимать решение по части своих дальнейших действий.
Денег у Маурицы почти не было, он пустился в дорогу налегке, не успев даже толком собраться – слишком встревожило его письмо управляющего. Поступил Маурицы, конечно, легкомысленно, а сейчас, когда он очутился в опасности, за легкомысленность надо было расплачиваться. Он понимал, что за ним уже едут стражники, очутиться в их руках Маурицы никак не хотел, поэтому поспешно покинул дядюшкино имение.
В результате оказался без денег, без запасов одежды и еды. В чистом поле.
Пробираясь на север, Маурицы ночевал уже не на постоялых дворах, не в пансионатах с мягкими широкими постелями, а в обычных крестьянских хатах, не всегда обихоженных и чистых, на сеновалах, в ригах, иногда даже под раскидистыми кустами, в пути повидал много разных людей, в основном, простых и сделал для себя неожиданное открытие: душа у простого народа много чище, лучше, честнее, чем у людей так называемых благородных, наделенных дворянскими титулами, не всегда соответствующими сути их владельцев, и начал все чаще и чаще задумываться: а почему же мир устроен так несправедливо?
Одним, не заслуживающим за их деяния даже обычного доброго слова, дадено все, а другим, одаренным и нужным для общества, не дано ничего. Странно все-таки устроен мир, он не должен быть таким…
Бедняки делились с Беневским вареной картошкой и огурцами, хлебом и печеной на костре репой, богатые, к классу которых принадлежал сам Беневский, не делились ничем, более того, относились к нему, как к нищему изгою – высокомерно, с презрением, едва скрываемым в глазах и в снисходительных улыбках.
Было над чем задуматься бывшему поручику доблестной императорской армии. Вспомнились уроки доброты, которые он получал в семинарии Святого Сульпиция, книги, что доводилось там читать, и хотя Маурицы не любил отца-секретаря семинарии, пытавшегося засунуть свой нос куда надо и куда не надо – во все места сразу, словом, – к другим педагогам он относился хорошо.