Съездил он на этот раз в Париж и Лондон преимущественно для информации: надо было узнать, что думают большие французские и английские дельцы, «они, верно, осведомлены не хуже, а скорее лучше министров». Ничего важного они, однако, ему не сообщили, да, вероятно, знали не больше его. Говорили, что, конечно, положение тревожно, но все-таки, наверное, оно уладится, ведутся серьезные переговоры. Действительно, министры и дипломаты съезжались часто и, по неизменным сообщениям газет, «procédaient à un vaste tour d'horizon» или «confrontaient leurs points de vue après un examen approfondi de la situation». Дарси только злился: «Это значит, просто с глубокомысленным видом чесали язык».
В Париже никто из пассажиров не сошел, но вошли три человека, один в европейском костюме, другие в восточных одеяниях. Первый был человек лет тридцати пяти, красивого арабского типа, высокий, стройный, элегантно одетый. «В Лондоне сшит костюм», — подумал Дарси, впрочем, считавший, что в этом деле слава Лондона уже в прошлом. «Этот господин похож на рисунки, изображавшие светских людей в дешевеньких иллюстрированных романах, выходивших у нас перед первой войной. Поразительно, как эти рисунки все опошлили!» Новый пассажир был знакомый, марокканец Мулей-ибн-Измаил, с некоторых пор, несмотря на молодые годы, почти сановник, правда, второстепенный. Дарси встречался с ним и в Африке, и во Франции. Этот благодушный веселый человек, учившийся в «Ecole des Sciences Politiques», прекрасно говоривший по-французски, был, по мнению Дарси, как раз образцом худшего рода восточных политических деятелей: смесью французского радикал-социалиста доброго старого времени с французским je m'enfichism'ом. «Когда он высказывает общие места левой демократической печати, на его лице появляется такое выражение, точно он слышит голос свыше. Кажется, он иногда говорит даже о «vertu républicaine», и при этом всегда кажется, будто он сказал непристойность», — думал при встречах Дарси, познакомившийся с Мулеем в доме какого-то армянского миллионера лет десять тому назад. «Тогда ему говорили Просто Мулей даже без Си, он носил пиджачок сиреневого цвета, бывший чем-то вроде экзистенциалистского мундира в Каире. Дарси его отнес к разряду полуголодных литераторов, необыкновенно левых по взглядам и необычайно жадных к деньгам, восторгавшихся большевиками и очень старавшихся проникнуть в дома к богатым банкирам и к либеральным пашам. «Да, потом он стал политической персоной, и чуть ли не первый выдумал гнусное надувательство с interdépendance. Его фотографии, верно, к необычайному его восторгу, стали появляться в газетах, и даже на первой странице, рядом с премьерами и с бандитами», — сердито подумал теперь Дарси.
Немного знал он и другого из вошедших, но не помнил точно ни его национальности, ни даже его имени. «Кажется, Гуссейн бен что-то, или ибн что-то, или ульд что-то». Он был в белоснежном шелковом тюрбане и в такой же белоснежной джеллабе. «Этот, кажется, из Их Арабской Лиги, мировой организации подкупа, денег у нее пропасть», — раздраженно определил и его Дарси. Гуссейна сопровождал плохо одетый феллах — «скорее, феллага?» — человек огромного роста с круглыми, неподвижными глазами, с очень неприятным широкоротым лицом. «Немного напоминает изображение чудовищ в кинематографических dessins animés... Где я его видел?.. Он, наверно, лакей Гуссейна или «телохранитель», они ведь теперь путешествуют с телохранителями, хотя никто на них покушений не устраивает».
Прежде он любил арабские страны» снисходительно-добродушно относился к арабам, очень ценил древнее арабское искусство и знал в нем толк. Теперь же в тесном кругу сердито уверял, что каждый араб по природе бездельник и что не французы эксплуатируют арабов, а арабы их! Богатые мусульманские помещики сдают землю не своим единоверцам, а непременно французам, так как арабы губят поля по своей лени. «Я плачу им по четыреста франков в день, но если б платил по восемьсот, то они являлись бы на работу только три раза в неделю. Вообще надо раз навсегда признать, что между нами и ими стена. Они для нас те же марсиане, а мы для них», — говорил он сердито; был вообще вспыльчивым человеком. Но, скоро отходил и сожалел о преувеличенно-резких выпадах против арабов, как министров, так и работников: люди везде приблизительно одинаковы. И вообще это чистая иллюзия, будто работники могут где бы то ни было любить хозяев, а бедные — богатых, даже тех, кто делает им добро... «Впрочем, я никакого добра им не делал, разве только платил за труд лучше, чем другие».
Носильщик, внесший вещи новых пассажиров, указал им места в том же ряду, в котором сидел русский. Оба они с ним поздоровались очень любезно. Снисходительно раскланялись с Дарси и с Лонгом. Размещая их чемоданы, все новенькие и дорогие, носильщик на них поглядывал с недоброжелательной насмешкой, как теперь смотрели на восточных людей почти все французы. Дарси раздражала даже одежда Гуссейна. «Очень рад, что у них есть национальный костюм, но не вижу, почему его надо носить в Европе. У бретонцев тоже есть свое платье, однако я не ношу его. Этого и советские сановники на Западе не делают». Носильщик принес еще вещи, разместил их, получил на чай и ушел, не поблагодарив. Дарси вдруг поймал на себе очень сумрачный и злобный взгляд телохранителя и теперь узнал его. «Он служил у меня конюхом в имении и был уволен после каких-то скандалов. Кажется, его звали Якуб».
В кабину без носильщика с одним несессером вошла молодая, красивая, прекрасно одетая дама. Увидев Дарси, она радостно воскликнула: «Хэлло, Джордж!» Он также очень ей обрадовался. Это была не просто знакомая, а приятельница, мрс. Мэрилин Брюс, знаменитая разъездная американская журналистка. Она даже не взглянула на свой билет, села в четырехместном отделении. Дарси уступил ей свое место, у окна, лицом к машинному отделению, поставил на сетку ее несессер и сел против нее.
— Какая приятная неожиданность, Шехерезада! — сказал он. Всегда так ее называл: говорил и другим, и ей самой, что она сочиняет не хуже, чем знаменитая султанша из «Тысячи и одной ночи». Разумеется» знал, что это сильнейшее преувеличение — в своих статьях Мэрилин сочиняла только толкования, а факты передавала верно, во всяком случае, ненамного менее верно, чем другие известные журналисты. «Ну, теперь молчать в дороге не придется!» — радостно подумал он. Она говорила еще лучше, чем писала. Многие считали ее лучшей собеседницей в Соед. Штатах после мрс. Лус, бывшей послом. Мэрилин очень нравилась Дарси, но он знал, что с ней у него никакого романа быть не может, по десяти причинам, и прежде всего потому, что она проводила жизнь в самолетах.
— Сезам, отворись! — так же весело сказала она. Как большинство туристов на Востоке, они оба говорили, будто обожают «Тысячу и одну ночь». Мосье Дарси имел даже в своей библиотеке ее редчайшие издания на разных языках, в том числе и на арабском. Прожив лет двадцать пять в Северной Африке, он кое-как научился читать по-арабски. В действитель ности эти сказки казались ему скучноватыми, и он знал из них только то, что с детства знают все: лампу Аладина, Али-Бабу и Синдбада-Морехода.
Лонг тоже встал при появлении Мэрилин и выдавил на лице радостную улыбку. Поклонились ей издали также африканские сановники: она знала всех сколько-нибудь известных людей в мире.
— Вы очень похорошели, Шехерезада. Как вы это делаете? Но вы переменили цвет волос! Теперь они у вас с розоватым отливом, разве это цвет нынешнего года? Страшно вам идет, вы стали общественной опасностью.
— Бросьте эти ваши французские любезности! Так вы летите в Каир! Все европейцы бегут из Египта, а вы едете в Египет.