…который почему-то освещал и пятую картину, где художник изобразил лесную поляну. Деревья переплелись ветвями, стволами, какими-то невидимыми отношениями любви и ненависти, эти отношения Манн легко угадывал, но не смог бы объяснить ни себе и никому другому. Почему он вдруг решил, что дуб, изображенный справа, терпеть не может березку на переднем плане, а березка, приспустив ветви, влюблена то ли в клен, то ли в липу – породу дерева Манн определить не мог, но точно знал, что между березой и этим вытянувшимся за верхний предел картины стволом давно существовали близкие и интимные отношения. А солнце заходило где-то сзади. Солнца и не видно было, но все равно оно присутствовало, оно создавало на картине свет заката, создавало настроение теплого вечера, оно… солнце было здесь, посреди поляны, невидимое взгляду, но заставлявшее деревья отбрасывать тени, которые ни при каких иных обстоятельствах не могли существовать.
И все. Шестая картина была лишней. Почему-то Манну даже не хотелось на нее смотреть. Мольберт с холстом стоял в общем строю, требовал к себе такого же внимания, но или взгляд устал, или внимание вдруг рассеялось, или иное какое-то ощущение возникло, не предусмотренное художником, а может, как раз наоборот, – очень точно им предугаданное, но, как бы то ни было, шестая картина осталась вне восприятия. Ну, заходит солнце. То ли в поле, то ли на сельской или городской окраине. Наполовину скрылось, ничего особенного. Пейзаж. Можно было и не рисовать, подумаешь, невидаль…
– Ну? – сказал Ритвелд, когда Манн, пройдя мимо шестой картины, нашел взглядом стоявший у дальней стены пуфик и опустился на него, как усталая барышня после долгой прогулки с кавалером по шумной улице с многочисленными витринами, от которых невозможно отвести взгляд.
Манн покачал головой. Наверно, хорошо. Наверно, каждая картина действительно стоила десятки тысяч. Он не был специалистом. Он не знал. Он бы хотел повесить у себя в офисе картину номер четыре – чтобы всегда помнить о бесконечности мироздания и собственной ничтожности. Остальные… Наверно, был какой-то смысл в том, чтобы показывать полотна в определенной последовательности. Наверно, был смысл в том, чтобы рисовать именно так. Но важно ли это? Для него лично, для расследования, для смерти некоего Альберта Койпера – важно?
– Я не специалист, – извиняющимся тоном проговорил Манн. – Мне понравилось.
Ритвелд кивнул, будто и не ждал иного ответа.
– Вы полагаете, что эти картины имеют к смерти Койпера какое-то отношение? – спросил Манн.
– Не знаю, – мрачно сказал художник. – Надеюсь, что никакого. Вы мне скажете это, когда…
Манн кивнул.
– И вы теперь боитесь за себя. На мой вопрос «почему» вы не ответили.
– Как же? – растерялся Ритвелд. – Я… Я вам все рассказал! И про картины, и о пожаре, и о том, что я выставил оригиналы, будто новые…
– Верно, – кивнул детектив. – И что же? Допустим, некто узнал о вашей афере. Он пошел к Койперу и убил его? Зачем? Почему не пришел с обвинением к вам? Если целью был шантаж, то с вас взять – более естественно, чем с копииста. И если цель – шантаж, то убийство не вписывается. Шантажисты не убивают – поверьте, я имел с ними дело. Уверяю вас, если Койпера действительно убили, причина, скорее всего, не имеет к вам ни малейшего отношения. С точки зрения здравого смысла, – добавил Манн, мысленно допустив, что в мире искусства здравый смысл далеко не всегда играет определяющую роль.
– Или вы мне не все сказали, – проговорил детектив несколько минут спустя, прервав молчание; Ритвелд стоял, сложив на груди руки, переводил взгляд с картины на картину, хмурился и, возможно, действительно, думал о чем-то таком, что не хотел говорить Манну.
– Почему? – спросил Ритвелд у солнца, заходившего в море на четвертой картине. – Почему умер Альберт, молодой человек, никогда и ничем не болевший? Почему он умер после того, как я показал оригиналы? Почему все – все! – критики, видевшие картины, утверждают, что они хуже прежних, хотя я вижу, что это не так, и Альберт видел то же, что я?
– Койпер присутствовал на вернисаже? – спросил Манн. – Вы мне об этом не говорили.
– Да, он пришел… Стоял в углу. Не хотел обращать на себя внимание. Я не подходил к нему, он сам… Подошел и сказал тихо: «Они стали лучше». И ушел. Больше я его не видел.
* * *
Машина у Манна была маленькая – «пежо», только такие и выживали на узких амстердамских улицах, а большие и шикарные «кадиллаки» бились, как блюдца. Детектив сел за руль, включил двигатель и долго ждал, пока мотор прогревался. На самом деле он размышлял над словами художника, пытался понять его логику, которой скорее всего не было – люди искусства жили чувствами, подсознательными импульсами. Хорошо, что криминалистика – наука, работа, профессия, а не способ самовыражения, познания себя и своего места в мире. Будь это так, Манну с его рациональным характером пришлось бы искать другое занятие – программирование, например.
Тронув, наконец, машину с места, Манн свернул на набережную Рокин и, доехав до Аудиториума, поставил «пежо» на стоянку и пешком направился к Керкстраат, где вдоль тротуаров росли каштаны, а туристов было больше, чем воробьев на карнизах.
Как он и ожидал, у дома, где расстался с жизнью Альберт Койпер, дежурил полицейский в чине сержанта, молодой парень, которого Манн видел пару раз в компании старшего инспектора Мейдена, наверно, один из его помощников. Значит, делом занимается Мейден. И следовательно, версия о естественной кончине художника полицию тоже не устроила.
– Здравствуйте, Ханс, – приветливо сказал Манн, – шеф внутри или вы тут один прозябаете?
Сержант перевел взгляд с витрины магазина сексуальных принадлежностей на выросшего перед ним детектива и произнес флегматичным тоном, не допускавшим, однако, никаких возражений:
– Входить нельзя, герр Манн. Только по личному распоряжению старшего инспектора Мейдена.
– Это понятно, Ханс, – благодушно сказал Манн. – Я и спрашиваю: можно ли мне видеть старшего инспектора Мейдена?
– Конечно, – улыбнулся сержант. – Старший инспектор вас уважает, герр Манн, он сам говорил дня три или четыре назад.
– Так как же мне его увидеть, – с нетерпением проговорил детектив, – если, при нашем взаимном уважении, он находится внутри, а я – снаружи?
Дилемма показалась сержанту неразрешимой, о чем свидетельствовал его застывший взгляд и три глубокие морщины, прорезавшие гладкий молодой лоб. Если он еще сильнее углубится в размышления, – подумал Манн, – мимо него можно будет пройти, и бедняга ничего не заметит.
– Вот что, – решил наконец сержант, – вы подождите здесь, а я пойду спрошу старшего инспектора.
– Не годится, – отмел предложение Манн. – Что мне делать, если кто-то захочет войти внутрь? У меня нет личного распоряжения старшего инспектора Мейдена не пускать никого, кроме…
– Кроме? – подозрительно спросил Ханс.
– Разве, – удивился Манн, – старший инспектор Мейден не сделал для меня исключения? Вы сами сказали только что, как он меня уважает.
Сержант погрузился в раздумья, но проблема разрешилась сама собой: дверь распахнулась, и на улицу вышел старший инспектор Мейден в сопровождении судмедэксперта управления внутренних дел майора Шенде. Увидев детектива, Мейден воскликнул, протянув руку:
– Добрый день, дорогой Тиль! Я ждал вас чуть раньше и, как видите, уже собрался уходить.
Настала очередь Манну удивиться.
– Вы меня ждали, старший инспектор? Почему? Еще час назад я не…
– Дорогой Тиль, вы не хотите думать! Разумеется, я установил наблюдение за домом и мастерской Ритвелда, и мне сообщили, как только…
– Я мог и не принять предложение, – пробормотал Манн, в мыслях укоряя себя за очевидный прокол: ему и в голову не пришло проверить, ведется ли наблюдение за художником.
– Не могли! – бодро провозгласил инспектор Мейден. – Не такое у вашей фирмы финансовое положение, чтобы отказываться от выгодного и простого дела.