Шаблонная механичность этой бездушной работы вызвала в Репине злую тоску. В искусстве ценились им больше всего живое, творческое отношение к натуре, темпераментность, взволнованность, а эти однообразные изделия вундеркинда-ремесленника казались ему оскорблением искусства. Мать «будущего Репина» победоносно глядела на всех, ожидая славословий и восторгов.
И вдруг Илья Ефимович страдальческим голосом негромко сказал ей:
— Убийца.
И с такой тоскливой ненавистью посмотрел на нее, словно руки у нее были в крови…
Женщина мгновенно превратилась в разъяренную крысу, и мне насилу удалось увести ее прочь.
Мнения Репина о разных людях, вещах и событиях порой очень круто изменялись, но, каковы бы они ни были, он вкладывал в них всю свою искренность. Даже такое, казалось бы, обычное дело, как изменение первоначальной оценки творческой личности того или иного художника, вызывало в душе у Репина бури и страсти.
Характерна, например, история его отношений к финскому художнику Аксели Галлен-Каллела. Он долго не признавал его большого таланта и резко порицал его в печати.
«Это образчик одичалости художника, — писал он о Галлен-Каллела в одной из своих давнишних статей. — Его идеи — бред сумасшедшего, его искусство близко каракулям дикаря».
Но через тридцать лет написал мне о том же художнике большое покаянное письмо:
«…Я теперь без конца каюсь за все свои глупости, которые возникали всегда — да и теперь, часто на почве моего дикого воспитания — необузданного характера… И вот… Аксель Галлена я увидел впервые (то есть его работы) на выставке в Москве в 1881 году. А был я преисполнен ненавистью к декадентству; оно меня раздражало… как самые нелепые, фальшивые звуки во время какого-нибудь великого концерта… (вдруг какой-нибудь олух возьмет дубину и по стеклам начнет выколачивать в патетических местах…). И вот я, в этаком настроении, наткнулся на вещи Галлена в Москве… А эти вещи были вполне художественные… И он, как истинный и громадный талант, не мог кривляться… И этим не кончилось: в „Мире искусства“, когда я писал о Галлене, я даже не представлял хорошо его трудов — так, по старой памяти… А потом, будучи в Гельсингфорсе, я познакомился с его работами… и… готов был провалиться сквозь землю… Это превосходный художник, серьезен и безукоризнен по отношению к форме. Судите теперь: есть отчего, проснувшись часа в два ночи, уже не уснуть до утра — в муках клеветника на истинный талант… Ах, если бы вы знали, сколько у меня на совести таких пассажей!!!»
II. РЕПИН В БЫТУ
Другой столь же заметной чертой его личности была неутомимая пытливость. Стоило очутиться в Пенатах какому-нибудь астроному, механику, химику — и Репин весь вечер, не отходя от него, забрасывал его множеством жадных вопросов и почтительно слушал его ученую речь. Путешественников расспрашивал об их путешествиях, хирургов об их операциях. При мне академик Бехтерев излагал в Пенатах теорию гипнотизма, и нужно было видеть, с каким упоением слушал его лекцию Репин. Каждую свободную минуту он старался учиться, приобретать новые и новые знания. На восьмидесятом году своей жизни снова взялся за французский язык, который изучал когда-то в юности. Впрочем, отчасти это произошло оттого, что он романтически влюбился в соседку-француженку, ибо, подобно Гёте, подобно нашим Фету и Тютчеву, был и в старости влюбчив, как юноша.
Школа не дала ему тысячной доли тех знаний, которыми он обладал. Невозможно понять, как умудрялся он выкраивать время для слушания лекций и чтения книг.
Еще в семидесятых годах Стасов писал Льву Толстому: «Репин всех умнее и образованнее всех наших художников» .
Как-то, возвращаясь с ним из Питера в звездную ночь, я был удивлен его неожиданным знанием небесных светил. Он называл все созвездия и приветствовал их, как старых друзей. Оказалось, что еще в восьмидесятых годах он проштудировал «Беседы по астрономии» Фламмариона и многое запомнил на всю жизнь.
Бывало: в Куоккале вьюга, ветер с моря наметает сугробы. Репин, слабый семидесятилетний старик, после целого дня колоссальной работы упрямо шагает на станцию, изнемогая под тяжестью шубы, облепленной мокрым снегом.
Пройдя три километра в гору, он покупает в кассе железнодорожный билет и долго ждет запоздавшего поезда.
— Куда вы?
— На лекцию, — отвечает он с неожиданной бодростью своим мажорным, юношеским басом. — Сегодня в зале Павловой лекция о Древнем Египте.
Ради того чтобы послушать о Древнем Египте, он истратит четыре часа на дорогу (туда и обратно), вытерпит жестокую давку в трамвае и вернется домой во втором часу ночи.
Его тяга к науке была так велика, что уже знаменитым художником он задумал поступить в университет в качестве простого вольнослушателя. Но это оказалось невозможным из-за тогдашних университетских порядков.
«Здесь (в Москве. — К. Ч.) я было хотел поступить в университет… — писал он Стасову 20 октября 1881 года, — но там, начиная с Тихонравова, ректора, оказались такие чинодралы, держиморды, что я, потратив две недели на хождение в их канцелярию, наконец плюнул, взял обратно документы и проклял этот провинциальный вертеп подьячих. Легче получить аудиенцию у императора, чем удостоиться быть принятым ректором университета!!»
Такое страстное было у него любопытство ко всякому знанию, к науке. «Ах, как я люблю ученых!.. — восклицает он в своих воспоминаниях. — На меня лично в глуши, где нет образованных людей, нападает безнадежная тоска… Тоска по умным, по ученым лицам» .
Благоговейно произносил он имена Менделеева, Павлова, Костомарова, Тарханова, Бехтерева, с которыми был дружески близок, и глубоко презирал тех художников, которые до старости остаются невеждами.
Я любил читать ему вслух. Он слушал всеми порами, не пропуская ни одной запятой, вскрикивая в особенно горячих местах.
На все обращенные к нему письма (от кого бы то ни было) Репин считал своим долгом ответить, тратя на это по нескольку часов каждый день. Страстно любил разговоры на литературные и научные темы. Зато всякая обывательская болтовня о болезнях и дрязгах, о квартирах, покупках и тряпках была для него так отвратительна, что он больше пяти минут не выдерживал, сердито вынимал из жилетного кармана часы (на цепочке, старинные, с крышкой) и, заявив, что у него неотложное дело, убегал без оглядки домой, несмотря на все протесты и просьбы собравшихся.
Чтение книг и журналов было его ежедневной привычкой. Каждую книгу он воспринимал как событие и разнообразием литературных своих интересов превосходил Даже профессиональных писателей. Это разнообразие сказалось во многих его письмах ко мне. «Перечитываю Короленко, — писал он мне на восемьдесят третьем году жизни. — Какая гениальная вещь его „Тени“. Я удивлен, поражен и никогда не мог представить себе, откуда у него такие знания греков и так универсально! Ах, что за вещь!.. (Сократ, Олимп, граждане Эллады!) Удивительно, непостижимо. Как мог он так близко подойти к святая святых язычества?.. Такие живые портреты; нет, это выше всяких портретов, — это живая жизнь олимпийцев… А его же мелкие жанры! Вот откуда вышел Горький. А помните наши сеансы здесь? — Он образец скромности и правды» .
И вот отрывок из другого письма:
«На днях Юра дал мне на прочтение „Врубеля“ Грабаря. Не ожидал! Прекрасная вещь — умно, интересно и даже с художественностью написано. Браво, Грабарь! И Врубеля мне стало еще жальче и еще жальче. Задастся же вдруг природа обрушиться на такого истинного художника!!! Ах, что это было за бедствие — вся жизнь этого многострадальца!! Слов нет выразить… И какие есть перлы его гениального таланта!»