Последний привлек мой взор. Было какое-то смутное ощущение, что я знал этого молодца в борцовской майке с длинными бретельками. Я гадал, не видел ли его по телеку, не тот ли он борец, что выскочил на ковер побороться несколько раундов с Халком Хоганом.
– У вас много снимков, – заметил я.
– Это чем я занимаюсь. Я разведчик.
– Разведчик?
– Для кино. Когда вижу интересное местечко, фотографирую его. – Он приподнял уголок рта, открыв отвратительный зуб. – А что? Хочешь в кино сняться, детеныш? Хочешь, я тебя сфоткаю? Слушай, судьбу не угадаешь. Может, кому-то из помощников по кастингу твое личико и понравится. А там, глядишь, – и Голливуд, малыш. – Он бегал пальцами по аппарату, что мне совсем не нравилось, с какой-то дерганой истовостью.
Даже в теоретически более невинные времена конца 1980-х я не очень-то лез позировать для фото, которые снимал парниша, выглядевший так, будто он купил себе одежду на каком-то базаре для педофилов. А потом ведь и Шелли еще говорила мне: не позволяй ему фотографировать себя. Ее предостережение ядовитым пауком с мохнатыми лапами ползло по моему хребту.
– Я так не думаю, – сказал я. – Может, будет слишком трудно уместить меня всего на одном снимке. – И я обеими руками указал на свое пузо, выпиравшее из рубашки.
На миг глаза на его изъеденном лице вылупились, потом он заржал грубым, лошадиным смехом, в котором неверие мешалось с подлинным весельем. Он наставил на меня указательный палец, при этом изобразил большим пальцем курок револьвера. – Ты в порядке, детеныш. Ты мне нравишься. Только смотри не потеряйся на пути к кассиру.
Нетвердой походкой я пошел от него – и не только потому, что бежал от паскуды с уродливым ртом и еще более уродливым лицом. Я был ребенком разумным. Читал Айзека Азимова, а героем, которому я поклонялся, был Карл Саган, я чувствовал духовное родство с Мэтлоком Энди Гриффта. Я знал, что представления Шелли Бьюкс о Человеке-Полароиде (только я его мысленно уже называл Финикийцем) были путаными фантазиями ума, расползающегося на части. Ее предостережения не стоило и вспоминать… но они вспоминались. И успели (в последние несколько мгновений) обрести едва ли не вещую силу и тревожили меня столько же, сколько тревожило бы то, что мне досталось 13-е место на рейс 1313 в пятницу, 13-го (и какая разница, что 13 число весьма крутое, не какое-то там простое число или число Фибоначчи, а еще и эмрип, что означает, что оно остается простым, если в нем переставить цифры и превратить в 31).
Я зашел в магазин, извлек деньги из кармашка и бросил их на прилавок.
– Пустите их на колонку десять для милого парня на «Кадиллаке», – сказал я миссис Мацузака, стоявшей у кассы рядом со своим сыном Ёси.
Только никто, кроме нее самой, не звал парня Ёси: он проходил как Мэт (с одним «т»).
У Мэта была бритая голова, длинные жилистые руки и гипертрофированная немногословная беззаботность горожанина-серфингиста. Был он пятью годами старше меня и в конце лета отправлялся в Беркли. Стремился освободить родителей от бизнеса, изобретя автомобиль, которому не нужно горючее.
– Привет, Фиглик, – произнес он и удостоил меня кивка, что меня несколько развеселило. Да-а, согласен, он назвал меня Фигликом… но я этого на свой счет не принял. Для большинства ребят то было лишь мое имя. Может, нынче оно и звучит по-дикарски гомофобно (так оно и было!), только в 1988 году, в эру СПИДа и Эдди Мёрфи, назвать кого-то гомиком или педиком считалось верхом остроумия. По меркам тех времен, Мэт был образцом чувственности. Он преданно, от корки до корки, читал «Популярную механику» и иногда, когда я забредал в магазин «Мобил», делился со мной своими побочными идеями, потому как находил, что кое в чем из этого я, по его мнению, секу: прототипом ракетного ранца или личной одноместной подлодки. Не хочу выставлять его в неверном свете. Мы не были друзьями. Ему было 17, и он был крутой. Мне было 13, и я был отчаянно не крутой. Дружба между нами была едва ли не так же вероятна, как и условленное свидание с Тони Китэйн. Но, уверен, он чувствовал ко мне что-то вроде жалостливого расположения, что-то смутно влекло его заботиться обо мне, может, потому, что мы оба в душе были помешаны на технике. В те времена я был признателен за любое проявление доброты со стороны других ребят.
Я направился приготовить себе сверхбольшую порцию своей «Полярной голубизны на кока-коле со льдом». Она нужна была мне как никогда. Желудок мой волновался и бурчал, хотелось успокоить его толикой шипучки.
Не успел я добавить последнюю струйку неоновой голубизны, как Финикиец толкнул рукой входную дверь, да так злобно толкнул, будто сводил с дверью личные счеты. Распахнутая дверь скрыла от него содовый дозатор, и только поэтому он не увидел меня, обводя взглядом помещение. Не оступившись, он сразу же направился к миссис Мацузака.
– Что человеку сделать, чтобы в этом кабаке ему залили в бак гребаный бензин? Почему вы отключили колонку?
Миссис Мацузака ростом не дотягивала до пяти футов, была изящно сложена и владела стертыми, недоуменными выражениями, обычными для иммигрантов первого поколения, которые язык понимают прекрасно, но время от времени почитают за лучшее изобразить изумление. Она слегка приподняла свои плечики и предоставила Мэту вести разговор за нее.
– Вы заплатили десять долларов, браток, и получили горючего на десять долларов, – сказал Мэт, сидя на высоком табурете за прилавком под сигаретными стойками.
– Из вас двоих кто-нибудь знает, как считать по-английски? – спросил Финикиец. – Я, вашу мать, детеныша послал с двадцаткой.
Я типа всю свою «Полярную голубизну на кока-коле со льдом» залпом проглотил. Кровь во мне волнами заходила от ледяного шока. Я хлопнул ладонью по кармашку на тенниске, трепеща от ужаса. Я сразу же понял, что я натворил. Я залез в кармашек, нащупал там денежку и, не глядя, швырнул ее на прилавок. Только отдал-то я десятку, которую Ларри Бьюкс всучил мне раньше, а не двадцатку, врученную мне Финикийцем на стоянке.
Единственное, что пришло мне в голову сделать, это унизиться – как можно быстрее и полнее. Я готов был заплакать, а ведь Финикиец еще и не заорал на меня. Я выкатился на средину магазина, задев бедром проволочную стойку с картофельными чипсами. Пакетики разлетелись во все стороны. Я выскреб двадцатку из кармашка тенниски.
– Ой, простите, ой, простите, я виноват, ой, простите. Ой, это я напортачил. Я виноват. Я виноват. Я даже не взглянул на деньги, когда бросил их на прилавок, мистер, должно быть, положил свою десятку вместо вашей двадцатки. Клянусь, я клянусь, я не…
– Когда я сказал, что ты можешь оставить сдачу себе и купить на нее таблеток для похудания, я не имел в виду, что ты можешь отхерачить у меня червонец. – Он поднял руку, словно намеревался хлопнуть меня по макушке.
Пришел он со своим фотоаппаратом: тот был зажат у него в другой руке, – и, как я ни трепетал, а все ж подумал, странно, что он его попросту в машине не оставил.
– Да нет же, правда, я никогда, клянусь Богом… – балаболил я, а в глазах у меня опасно защипало, того и гляди слезы брызнут. В опрометчивости своей я поставил 32-унциевый стакан «Голубизны» на край прилавка, и в тот миг, когда я его отпустил, ситуация из просто плохой сделалась гораздо, гораздо хуже. Стакан перевернулся и упал, ударился об пол, забрызгал ему брюки в паху и оросил сапфировыми каплями его фотоаппарат.
– Твою мать! – вскричал Финикиец и подался назад, пританцовывая на мысках ковбойских сапог. – Ты что, твою мать, дебил, ты, громадная куча дерьма?!
– Эй, – прикрикнула мама Мэта, тыча пальчиком в Финикийца. – Эй, эй, эй… никаких драк в магазине, я полицию вызову!
Финикиец опустил взгляд на запятнанную голубым одежду, потом вновь поднял его на меня. Лицо его помрачнело. Положив не похожий на себя «Полароид» на прилавок, он шагнул ко мне. Не знаю, каковы были его намерения, только левая нога его подвернулась в луже «Полярной голубизны на кока-коле со льдом», и он зашатался. У сапог этих были высокие кубинские каблуки, на вид они казались надежными, однако, должно быть, ходить на них было не легче, чем вышагивать на шестидюймовых шпильках. Финикиец едва-едва устоял и не шлепнулся на одно колено.