Но она спрашивает, и Макс понимает вдруг, что жив, хотя и плохо жив, нехорошо. Голова кружится, и в горле сухо, как летом в степном Крыму, на солончаках…
— Пить…
Ну, то есть, это он думал, что произносит эти звуки, но на самом деле вряд ли даже замычал. Однако женщина его услышала и поняла. Или просто догадалась…
Вода оказалась удивительно вкусной. Он попил немного, но быстро устал и заснул.
Врачу, исцели себя сам. Где-то так и есть, только не в переносном смысле, а в самом, что ни на есть, прямом. Прямее некуда, но не в этом дело.
Кравцов чувствовал себя скверно, что не удивительно. После комы и органического слабоумия — доктор Львов сказал, dementia е laeaione cerebri organica — когда почти семь месяцев никого не узнавал, ни на каком языке не говорил, пускал слюни и самостоятельно даже не пил, ничего лучшего ожидать не приходилось. На руки и ноги, на бедра и живот, то есть, на все, на что можно было посмотреть без зеркала, второй раз, собственно, и смотреть не хотелось. Кожа да кости. Мощи. И кожный покров по стать определению: темный, сухой, морщинистый. Встать с кровати удалось только на десятый день, да и то шатало, что твой тростник под ветром. Свет резал глаза, тихие звуки отдавались в висках колокольным боем. Ноги не держали, руки тряслись, как у старика. Впрочем, стариком он теперь и был. Тридцать два года, восемь ранений, последнее — смертельное…
Но и доктор Львов, судя по всему, не жилец. Выглядит ужасно, чувствует себя, наверняка, еще хуже.
— Ну-с, батенька! — бородка, как у Ильича, и картавит похоже, но не Ленин. — Как самочувствие?
— Ну, что вам сказать, Иван Павлович, — сделал попытку усмехнуться Кравцов, — хотелось бы лучше, но это теперь, как я понимаю, только с божьей помощью возможно, а я в бога не верую. Так что…
— Атеист? — прищурился Львов. — Или агностик?
— Вы член партии? — в свою очередь спросил Кравцов. — Большевик?
— Социал-демократ… — устало ответил Львов. — В прошлом. Теперь, стало быть, беспартийный.
— Тогда… — Кравцов все-таки смог изобразить некое подобие улыбки. — Но только между нами. Скорее, агностик.
— Ну, и ладно, — согласился доктор Львов. — Что делать-то теперь собираетесь?
И в самом деле, прямо-таки по Чернышевскому. "Что делать?" Вопрос, однако. Поскольку, "вернувшись из небытия", "очнувшись" и несколько оклемавшись, на что ушло три — с лишком — недели, оставаться и дальше в интернате для инвалидов войны Кравцов не мог. Даже если бы захотел. Но он, разумеется, не хотел.
— Не знаю, — покачал головой, размышляя одновременно о превратностях судьбы. — Не знаю пока. Наверное, в Питер поеду. Доучиваться…
Идея интересная, спору нет, но прийти могла только в такую больную голову, как теперь у Кравцова. Впрочем, что-то же делать надо, ведь так?
Максим Кравцов окончил гимназию в девятьсот седьмом. Не гладко, но уверенно, хотя и с двумя исключениями за "слишком длинный язык" и "неправильные знакомства". Тем не менее, окончил и совсем неплохо, хотя и без медали, на которую мог рассчитывать. Начал учиться на врача в Петербурге, но в десятом вылетел из университета, и чуть было не сел. А ведь мог, и если бы действительно сел, то надолго, и хорошо если не на каторгу загремел. Имелись в его деле "нюансы", о которых лучше не вспоминать: известное дело, молодость, и революция кружит голову похлеще вина. Спасибо, родственники порадели, да помогли деньгами, и он уехал в Италию. Почему туда, а не в Париж или Базель, куда стремилось абсолютное большинство политэмигрантов, вопрос занимательный, конечно. Вот только ответить на него сложно. Вернее не столько сложно, сколько стыдно. Революционер-то он, конечно, революционер — партийный стаж аж с "Обуховской обороны" — но, по пути в Швейцарию Кравцов банально встретил женщину. Ну, как водится: молода, красива, и южная кровь играет в округлом во всех правильных местах теле. Любовь, страсть, и Кравцов неожиданно для самого себя оказался в Падуе.
Анна Мария была замужем и успела к двадцати годам родить двух детей, но об увядании не могло идти и речи: гладкая чуть смуглая кожа, словно тончайший шелк… И старый богатый муж в стиле комедии дель арте. Просто Карло Гольдони какой-то. "Слуга двух господ" или, скажем, "Трактирщица". И, следует сказать, Кравцова — вероятно, по молодости лет — это нисколько не смущало. Напротив, по ощущениям, все обстояло просто чудесно. Красавица с огромными миндалевидными глазами цвета прозрачной морской сини и с черными, словно южная ночь, вьющимися волосами, чудесный город, и старейший в мире университет. И легкое белое вино, и терпкое — красное, и граппа в приличных для русского человека количествах под не совсем привычную для жителя севера, но вкусную закуску… Однако в четырнадцатом грянула война, и в Кравцове стремительно проснулся патриот. Возможно, причиной тому стала некоторая географическая удаленность не только от Святой Руси, но и от многочисленной и разнообразной русской диаспоры. Хотя, и политические взгляды сбрасывать со счетов не следует. В эсеровской идеологии все это содержалось в латентном состоянии, как зерно в оттаивающей после зимы земле. Впрочем, некоторые эсдеки при упоминании о "подлых германцах" демонстрировали никак не меньшую ажитацию. Интернационалисты, понимаешь!
Тем не менее, сам-то Кравцов в феврале пятнадцатого уже оказался на фронте. И получается, что за вычетом нескольких коротких отпусков, госпитальных перерывов, и недолгого периода безвременья зимой с семнадцатого на восемнадцатый прожил он на войне едва ли не лучшие годы своей жизни. И совсем не очевидно, что вспомнит теперь забытую за ненадобностью латынь или анатомию. Отнюдь нет. В конце концов, уже долгих пять лет умение правильно выбрать артиллерийскую позицию, поднять матом бойцов в штыковую, или произнести пламенную речь перед голодными и оборванными "солдатиками", было куда важнее, чем методы пальпации или перкуссии.
— Наверное, поеду в Питер. Доучиваться…
Со стороны, вероятно, их встреча выглядела весьма мелодраматично. Хоть сейчас записывай в роман, но, если разобраться, на хороший роман тянула и вся жизнь Кравцова. А уж этот день выдался и вовсе из ряда вон. Он весь был, как бы соткан из литературных реминисценций. От и до.