Перевод на русский язык рассказов, помеченных звездочками. Оформление.
ИЗДАТЕЛЬСТВО «ДЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА», 1984 г.
Маленькой Бенедите только-только семь лет исполнилось, когда родители, нищие крестьяне, отдали ее в полную собственность крестному, Фелипе Арауаку, который увез ее из родного селения в округе Тромбетас и отдал своей теще.
— Посмотрите-ка, — сказал он старухе, — какой я вам подарок привез. Теперь будет кому вам трубку разжигать.
С этого дня началась для Бенедиты новая, темная и печальная жизнь.
Старой Бертране было уже за пятьдесят, и была она низка ростом и суха, как вяленая рыба, а длинное, призрачно-белое лицо ее, казалось, и вовсе не имело цвета, тем более в соседстве с черными-пречерными, жесткими волосами, болтавшимися на спине конским хвостом. Зубы, еще белые и крепкие, но какие-то острые, словно наточенные, выдвигались вперед из-под бледной верхней губы, оставляя на нижней, тонкой и злой, багровую полосу, резкую, как от удара пилы. Черно-синие аскетические круги легли вокруг ее маленьких черных и недобрых глаз. Острый нос, правильной, даже совершенной, формы как-то удивительно не подходил к отталкивающему лицу, на котором оказался словно по ошибке. Она считала себя и считалась белой женщиной, без малейшей примеси цветной крови.
Бертрана проводила жизнь в гамаке, служившем ей постелью по обычаям тех мест, круто свитом из синей и белой бичевы, с большими красными кистями по краям. Гамак всегда висел на одном месте в глубине комнаты, за исключением тех случаев, когда его меняли на другой, точно такой же. Комната была довольно большая, с голыми стенами, с земляным полом тверже любого цемента, всегда тщательно выметенным, и стоял в ней затхлый запах больничной палаты.
Старуха месяцами не выходила из своей комнаты, вернее, из своего гамака, где и спала и ела. Возле гамака лежал яркий коврик в черно-белую полосу, всегда очень чистый, на который старуха клала свою трубку и где у нее всегда были под рукой нарезанный табак в баночке из-под консервов и страшный ременной бич из кожи «морского быка», потертый на конце от усиленного употребления — орудие пытки, получившее столь широкое распространение на амазонских берегах.
Старуха всё больше молчала и только пронзительно стонала время от времени, да кашель сотрясал ее худое тело, чьи кости чуть было не протыкали красную материю, из которой было сшито ее, кажется единственное, платье. Трубка, изжеванная, как жевательная резина, лишь изредка вынималась из ее рта, когда старуха опускала ее в плошку из кожуры какого-то плода, тоже всегда стоящую наготове на коврике. Вынув трубку, старуха долго и старательно терла губы большим пестрым платком и кричала визгливо, пронзительно и прерывисто:
— Бе-не-ди-та!..
Девочка прибегала на зов, заранее дрожа от страха. Старухе, оказывается, нужно было огня, чтоб разжечь трубку. Бенедита приносила огня и, зажав уголек старыми железными щипцами, разжигала трубку. Старуха затягивалась неторопливо, в задумчивости, уперев острый локоть в колено и поддерживая рукою трубку, и, устремив взгляд на уголок сада, видный через раскрытую дверь, плотно сжимала губы после каждый затяжки, пуская кольца дыма в счастливом спокойствии праздности. Покурив, она медленно опускала трубку на коврик, возле баночки с табаком, и из костлявой груди ее вырывался долгий, жалобный вздох, заключив который, она снова кричала своим громким, прерывистым голосом:
— Бе-не-ди-та!..
На сей раз требовались какие-то лекарства из бесчисленных снадобий, которыми старуха постоянно лечилась, насыпанных в баночки, налитых в пузырьки и флакончики, составленных бесконечными скучными рядами на полке, за гамаком. Впрочем, все Эти настои и пилюли нашли себе приют не только на этой, главной, полке, но разъехались по всем стенам — пузатые и тощие, перевязанные ниткой и заткнутые пробками, — с настоями из трав, растительными маслами, животными жирами, молочными эмульсиями. Одни старуха пила, другими мазалась и растиралась — по причине бесконечно разнообразных своих недугов.
Были тут средства от болей в спине и в груди. От запора и поноса, от кашля, от лихорадки, собиравшей такую обильную жатву в здешних краях, от ревматизма, от судорог в ногах, от переутомления, даже от дурного настроения. Настой из кофейных листьев и из белой крапивы, мази из тапирьего жира и из черепашьего сала, бесконечные «жара-макуру», «парика», «жутаи», «каамембека» и прочие туземные средства — нет сил перечислить названия всех этих бесчисленных зелий, которые старуха, если не употребляла все одновременно, то, во всяком случае, хранила на случай новых непредвиденных, но упорно ожидаемых болезней.
Она никогда не была замужем. Уродливая и недобрая, она не возбудила ничью привязанность. В округе Фаро, откуда она была родом, молодежь дала ей прозвище «вяленая рыба». На обиды и насмешки отвечала она бешеной злобой на всё и вся. Обо всех на свете говорила она дурно, колко и оскорбительно. Наконец, когда ей было уже около тридцати, случилось, что один из батраков ее отца, красивый метис, тяжело заболел, и она велела взять его в дом и ухаживала за ним. Больше из благодарности, чем из любви, человек этот соединил на время свою судьбу с судьбой уродливой девушки, выходившей его, и у них родилась дочь. Но это было далекое прошлое, человека этого она с тех пор и не видела, и, поскольку больше никому в жизни не оказывала никаких услуг, никто больше из благодарности не закрывал глаза на ее уродство. А она еще глуше замкнулась в своем гневе против всех — против мужчин за то, что не нашла средь них мужа, против женщин за то, что их предпочли ей. И в сухой, костлявой ее груди кипела великая ненависть ко всему шару земному, делающая ее еще более желчной, высохшей и уродливой. Даже родную дочь она ненавидела, потому что девушка выросла стройная, ладная — вся в отца.
К тому же дочка — как различно сложились жизни у обеих женщин! — рано вышла замуж и вместе с мужем, Фелипе Арауаку, поселилась на берегу озера Ирипиши, в округе Тромбетас, где у того был небольшой участок. Бедняжка не пожила на новом месте и двух лет: лихорадка, постоянный гость этих мест, унесла ее, когда ей не минуло еще и двадцати. Мать, которая, спасаясь от недоброжелательства, окружавшего ее в родном городе, переехала жить к дочери, внезапно осталась одна с зятем, человеком, по ее мнению, никчемным и с которым ее ничто не связывало. К этому времени она уже свела знакомство с половиной будущих своих хворостей и поэтому почти не покидала гамак, ровно ничего не делая по дому. Смерть дочери и вторая женитьба зятя еще более увеличили одиночество старухи, характер которой также ему способствовал. С этого времени она стала всё больше опускаться, замыкаться в себе и проводила долгие часы, куря трубку, принимая свои бесчисленные лекарства и страстно понося всех знакомых в редко случавшихся беседах с заезжими гостями. Болезни ее расцветали всё более пышно, и редкий день не гнала она кого-нибудь в лес — неистощимую домашнюю аптеку сельских жителей.
На что только не жаловалась старая Бертрана — на боль в груди, испарину по ночам, кашель, переутомление… Она, мол, бедная, всю-то ночь глаз не смыкала сегодня, и в груди у нее что-то пищало, как цыпленок: «пи-пи-пи», — Бертрана очень похоже изображала, как пищит цыпленок; и ноги-то у нее сводило, и спина изныла вся; и боль в боку была как раз в том месте, где, как полагала Бертрана, находится печень… И если кто-нибудь из простой любезности спрашивал у нее о здоровье, то — горе бедняге! — ему приходилось выслушивать длинную историю всех ее болезней вместе и каждой в отдельности, изложенную обстоятельно, во всех деталях, да еще с подробным описанием всех лекарств, которые Бертрана тут же показывала, снимая с бесчисленных полочек, не забыв при этом разъяснить, как их следует готовить, как принимать, какой диеты придерживаться во время лечения и… — дальше гость был уже не в состоянии ни слушать, ни запоминать. И эта упорная, тоскливая, мрачная литания кончалась всё той же жалостливой формулой, для которой из всех интонаций своего голоса старуха выискивала самую душераздирающую:
— Ох, мне и говорить-то об этом тошно!.. Недолго мне, видно, осталось. Уж так мне худо, так худо, что, верно, и года не протяну… Ох, Матерь Божия! Прошлую ночь совсем уж помирать собралась: всё тело болело — голова, грудь, ноги… Думала, задохнусь… Ох, Отец Небесный, не оставь рабы твоей!.. Ох, дела, дела!..
И, как заключение этой долгой жалобы на свои страданья, раздавался резкий, внезапно обретший силу, голос:
— Бе-не-ди-та!..
Девочка прибегала. Оказывается, пора было пить микстуру из… Старуха называла длинное индейское слово и требовала, заранее сердясь, чтоб подогрели, чтоб не перегрели, чтоб подали не холодным, чтоб подали не горячим. На корточках за гамаком Бенедита перебирала пузырьки и баночки в поисках необходимого снадобья. Если случалось ей нечаянно задеть гамак, старуха остро взвизгивала, словно ее шилом проткнули, и, взяв с коврика свой страшный бич, со всей силы огревала девочку по спине. Бедняжка с плачем убегала, и огромные слезы, скатываясь по худенькому личику, падали в лекарственный настой из индейских трав. Старуха, словно этот взрыв действия был ее последним в жизни усилием, роняла бич ослабевшей рукой и откидывалась на подушки, ловя ртом воздух, измученная, изнывающая, тихо прося извинения у посетителя, если таковой в эту минуту находился с нею рядом. Но не проходило и нескольких минут, как снова слышалось ее нетерпеливое шипение:
— Бенедита!..