Вероника двинулась было вслед за сыном, но телефонная трубка в ее руке вдруг ожила. Господи, неужели опять Стас? Нет, она сейчас не готова ни к каким разговорам, она еще в себя не пришла от произошедшего пять минут назад трагического, в общем, события. Она не может, не может сейчас ни с кем и ни о чем говорить…
— Алло… — осторожно произнесла она в трубку и вздохнула облегченно, услышав обрушившийся на нее, как обычно, пулеметной очередью Катькин голос:
— Верка! Представляешь, мне письмо от Костика пришло! Пишет, что у них там через две недели будет день открытых дверей и родителям все покажут-расскажут, и казарму, и столовку, и что едят, и все-все прочее, представляешь? Я обязательно поеду, Верка! Денег взаймы на дорогу дашь?
— Ну, огорошила-затараторила! Вечно несет тебя с бешеной скоростью. Не женщина, а автомат Калашникова…
— Да сама такая!
— Ну уж, не скажи…
— Ладно, может, и не такая! А только если я автомат, то ты тогда настоящий тормоз! Вот! Поняла?
— Поняла…
Только давняя и верная подруга Катька могла называть ее Веркой. Так уж с детства их совместно-коммунального повелось. Выросли они в одной «вороньей слободке», в старой коммунальной квартире на окраине города, в богом забытом Востриковом переулке. Собственно, «вороньей слободкой», по большому счету, их совместное жилище и нельзя было назвать — всего лишь двухкомнатная квартира-распашонка на двух хозяев. Вернее, хозяек. И были этими самыми хозяйками матери Катьки да Вероники, женщины насквозь противоположные и друг другу сильно неприязненные. Только вот дочери, несмотря на взаимное недовольство соседством и друг другом их матерей, были очень дружны, и была их дружба-привязанность не соседской даже, а более, может, сложной, обусловленной одинаковым несчастливым детством в обществе вечно враждующих женщин и отсутствием каких бы то ни было отцов. Вернее, у Вероники отец был. Давно, правда. Исчез, когда она еще под стол пешком только-только научилась ходить. Потом появился, когда ей десять лет исполнилось, потом на свадьбу их с Игорем приходил. И все. А у Катьки вообще отродясь никакого отца не водилось. Зато она Вероникиного очень хорошо помнила, потому как старше была на десять лет и в жизни ее принимала с самого рождения живейшее участие. И подруга, и нянька, и наставница, и дворовая защитница.
Была Катька некрасиво-кривоногая, маленькая и рыжая. И рыжина эта выпучивалась из нее не только несуразным ярко-коричневым цветом торчащих во все стороны жестких вихорков, но и особой какой-то, меткой некрасивостью. Такие же коричневые, как и волосы, плотно осыпавшие все лицо крупные неровные веснушки тоже его не красили и уж никоим образом не придавали ему классической прелести милого солнечно-весеннего обаяния. Катька, однако, из-за своей этой рыжей некрасивости, противу всяческой женской логики, не страдала совсем и выставляла миру свое пятнистое лицо даже с некоторой гордостью. Была она женщиной доброй, веселой и дружелюбной, зеркал в доме не держала, косметикой никогда не пользовалась и с удовольствием носила мальчишечьи тинейджерские прикиды, отчего, встретив невзначай на улице, ее запросто можно было принять за хулиганистого пацана-восьмиклассника. К тому же была она слегка подслеповата, отчего постоянно щурила узкими щелочками и без того маленькие глаза цвета совершенно неопределенного, зависшего между светлой желтизной и нежной зеленью. И если б не коричневая эта, плотно-основательно облепившая лицо рыжина, она смогла бы сойти также и за китаянку-торговку с какого-нибудь неприхотливого вещевого рынка. Но поскольку коричнево-рыжих китаянок как таковых в природе не водится, она была просто рыжей Катькой из Вострикова переулка, бывшей Вероникиной соседкой, подругой детства и юности, таковой, впрочем, и оставшейся на долгие последующие годы. Десятилетняя разница в возрасте нисколько их дружбы не смущала, да и возраст Катьку как-то не брал — в свои законные сорок лет ее маленькая кривоногая фигурка и не подумала даже как-то округлиться или двинуться вширь. Жила она по-прежнему в Востриковом переулке, так же соседствовала с Вероникиной матерью и даже поругивалась с ней иногда, но беззлобно совсем. Так, чтоб традицию соседства сохранить…
Вероника Катьку без ума любила. То есть отвечала ей полной, стопроцентной благодарностью за ту искреннюю дружбу и участие, без которого, наверное, и не выжила бы в коммунальном своем тяжелом детстве. Хотя, если посмотреть со стороны, жизнь Вероникина была намного, намного легче, чем Катькина. И мать ее, интеллигентная, в общем, женщина, в многодневные запои, как Катькина, не уходила, и матюком ни разу в жизни не ругнулась, и голодной Вероника ни разу не сиживала, и одета-обута была не хуже других, а только без Катьки все равно Вероника не обошлась бы никак. Только она ее и жалела, и понимала по-настоящему. И даже советовалась с ней, десятилетней, рожать или не рожать ей ребеночка от случайного пьяного залета на дворовой вечеринке. Вероника тогда долго и с испугом отговаривала ее от такого неверного шага, по-детски мотивируя свои доводы тем, что надо бы прежде замуж выйти, но Катька, конечно же, ее не послушала. В те свои двадцать лет жизнь она успела познать со всяких-разных сторон и ни о каком таком замужестве при своей сомнительной неказистой внешности и не мечтала. Тем более и на жилплощади своей она осталась к тому времени одна — мать, отравившись купленной в магазине приличной на вид водкой, тихо умерла во сне, даже и не поскандалив с дочкой напоследок. Вскорости в их жизни появился еще и Костик, и все повторилось сначала, практически по тому же сценарию. Только подругой, нянькой, дворовой защитницей и даже, по моде новых времен, крестной матерью рыжему пацаненку была уже Вероника, отчего дружба ее с Катькой только укрепилась. Теперь ее крестник с забритой головой пребывал в солдатах-первогодках где-то под Новосибирском, и они вместе с Катькой жили в тревоге от письма до письма…
— Верк, а ты меня на поезд проводишь? А то я слепая, ты же знаешь. Еще не в тот поезд сяду…
— Катьк, ну почему ты очки не носишь? Вот говорю тебе, говорю… Как маленькая, ей-богу!
— Да ну… Не хочу. Пошли они к черту, очки твои! Привыкнешь к ним, потом будешь от них зависеть, как наркоманка какая. Уж лучше так. И вообще, я где-то читала, что слегка подслеповатые женщины намного увереннее себя в жизни чувствуют!
— А это еще почему?
— Ну, они ж себя в зеркалах да витринах плохо видят. Очертания размытыми получаются, и возрастные всякие изменения самой себе в глаза не бросаются… Вот они и думают, что ничего еще выглядят, товарно-молодо. И плечи прямо, и грудь вперед, и подбородок выше — самообманываются себе же во благо, получается!
— И ты, что ли, тоже так себя обманываешь?
— Нет. Я — нет. Мне вся эта мадамская уверенность-самоуверенность по фигу. Я очки не ношу от лени. Возиться с ними неохота. Мешают. Забота лишняя. Ограничение моей свободы. Да и вообще — чего там особо пристально разглядывать-то? Сейчас так много вокруг происходит отвратного, что оно того и не стоит, пожалуй. Глядишь, и не увижу чего лишнего. Не так в голову бросится… А ты, подруга, от ответа давай не увиливай! Я не поняла, ты денег-то мне взаймы дашь или нет? Хочу Костьке всяких вкусностей накупить побольше. Он поесть любит…
— Катьк, а сколько тебе надо? Ты мне скажи заранее, ладно? Вдруг у меня столько не будет?
— Ой, да не смеши! Не будет — у Игоря возьмешь! Я ж потом отдам. Он же знает, я всегда отдаю…
— Кать, а Игорь ушел.
— Куда? — оторопело спросила Катька и замолчала настороженно. Даже трубка в руке у Вероники, казалось, вспотела от этой напряженной настороженности. — Куда ушел, Верка? Ты что такое лепишь? Совсем с ума сошла?