— Что ты сказала? — спросил он, спохватившись и сообразив, что пропустил мимо ушей ее последнюю реплику.
— Я сказала… Неважно, что я сказала. — Она вдруг остановилась, повернулась к Паштету лицом и, подняв голову, заглянула ему прямо в глаза: — Паша, о чем ты сейчас подумал?
Врать ей Паштет не умел. То есть умел, конечно, такая уж у него работа, что говорить жене не стоило. Но в их личных, семейных отношениях врать было бесполезно — наученная горьким опытом, она сразу чувствовала ложь. А какой смысл напрягаться, сочиняя вранье, которому все равно никто не поверит?
— Я подумал, что ты не очень-то рада меня видеть, — буркнул Паштет.
— Господи, Паша, прости! Прости, родной! Как ты мог такое подумать? Просто я немного устала с дороги и… В общем, со мной случилась одна неприятность. Я тебе дома расскажу, ладно? Вернее, ты сам все увидишь на кассете.
Паштет нахмурился.
— Какая неприятность? — спросил он. — Неприятности разные бывают. Если тебя кто-то обидел, я его просто закопаю. А если… Ну тогда я даже не знаю, как быть.
— Ах, вот ты о чем! — она вдруг рассмеялась, и по этому смеху Паштет сразу пенял, что свалял дурака. Не было у нее там никакого любовника, чушь это все собачья. — Не беспокойся, милый, я тебя ни на кого не променяю.
— Да у тебя и не получится, — скрывая смущение за шутливым тоном, заявил Паштет и добавил с утрированным кавказским акцентом: — Всэх зарэжу!
— Всех не надо, — сказала она и двинулась дальше.
Паштет поспешил за ней, волоча чемоданы и борясь с мучительной неловкостью. Опять сморозил, баран! Всех он зарежет, герой… Зарезать нужно было только одного, и притом давным-давно, и вот его-то, этого одного, он, Паштет, позорно упустил. Ну, да тут уж ничего не попишешь, что было, то было. Назад ничего не вернешь, да и надо ли возвращать? И потом, Земля-то круглая, и чем дольше по ней, родимой, от кого-то убегаешь, тем больше у тебя шансов вернуться к исходной точке… Для него же, Павла Пережогина по кличке Паштет, главным сейчас было умение следить за своим языком.
Она шла впереди, гордо подняв голову и звонко постукивая каблучками по мраморному полу, а Паштет шагал следом, смотрел на ее прямую спину, наслаждался мельканием гладких загорелых икр в вырезе юбки и думал о ней. Вообще-то, он мог не думать о ней сутками, но, когда она была рядом, он думал только о ней. Ни о чем другом в ее присутствии Паштет думать просто не мог. Паштет был в натуре околдован ею. Всю жизнь, с самого раннего детства, он как зеницу ока оберегал свое мужское достоинство — не то, которое между ног, а достоинство в прямом, изначальном смысле этого слова. Но если бы ей, его законной супруге, пришло бы в голову по примеру иных-прочих в одночасье взять муженька под каблук, Паштет бы даже и не пикнул — лег бы на спинку и лапки сложил. И тем ценнее казалось ему то обстоятельство, что она таких попыток никогда не предпринимала. Паштету была предоставлена полная свобода действий — хочешь, пей, хочешь, гуляй, — и он этой свободой пользовался, но лишь до определенного предела, ни разу не переступив воображаемой черты, которая тревожным красным пунктиром пролегла через его мозг. Дойдя до этой границы, он обыкновенно останавливался, говорил: «Все, братва, я — пас» — и спокойно отваливал восвояси. И не потому отваливал, что боялся скандала, семейных разборок или чего-нибудь еще в этом же роде, а потому, что просто не мог поступить иначе. Как ни странно, братва, народ, по большому счету грубый насмешливый и приверженный культу физической силы, относилась к такому поведению Паштета с полным пониманием.
Более того: понаблюдав за его семейной жизнью, кое-кто из пацанов развелся со своими крашеными пиявками, выставив их пинком под зад; еще больше было тех, кто передумал жениться, отменив уже назначенные свадьбы. Бабы тихо ненавидели жену Паштета; мужчины ее уважали, и каждый, кто встречался с Паштетом по делу или просто случайно сталкивался с ним в городе, считал своим долгом передать ей привет. Приветы Паштет честно передавал, а на вопросы, где он откопал такое диво дивное, либо отмалчивался, либо отшучивался: «Ветром надуло». На всем белом свете существовало всего три человека, которые были осведомлены о том, при каких обстоятельствах Паштет встретился со своей будущей супругой; все трое находились на приличном удалении от Москвы, а главное, были связаны честным словом, которое свято блюли, потому что не торопились помирать.
Словом, Паштет был влюблен в свою жену по самую макушку и даже выше. При этом он, как человек много на своем веку повидавший и недурно изучивший жизнь, прекрасно понимал, что со стороны жены никакой любовью к нему даже и не пахнет. Она его ценила, уважала, была ему благодарна, верна и преданна — словом, все что угодно, но только не любила. Паштет это видел и понимал, но не обижался, потому что… Ну, вот если, к примеру, человеку выколоть глаза, то разве можно потом обижаться на него за то, что он ни хрена не видит? То же случилось и с нею: тот участок мозга, или сердца, или чего угодно, — да хоть желудка! — который отвечает за способность любить, был у нее выжжен дотла, варварски удален, разодран в клочья и развеян по ветру. Оттого-то Паштет и верил ей безоговорочно, оттого не сомневался в ее верности и никогда не ревновал, потому что знал: ей все эти шуры-муры, постельные приключения по барабану. В эти игры она досыта наигралась на заре туманной юности; не родился еще на свет тот фраер, который мог бы ее, теперешнюю, охмурить и затащить в койку, хотя бы даже и по пьяному делу. Ну а если бы кто-то и попытался, Паштет бы его разодрал, как Тузик тряпку, а пацаны бы ему с удовольствием помогли. Все вокруг об этом прекрасно знали. Паштетова жена в избытке имела то, в чем нуждалась: надежность, безопасность, комфорт и полный покой. Как в реанимации…
Стеклянные двери терминала разъехались перед ней, как показалось Паштету, с угодливой поспешностью. Это было, конечно, невозможно: оборудованный фотоэлементами электрический механизм дверей был слишком примитивен, чтобы по достоинству оценить совершенство, которое вошло в поле зрения его электронных гляделок. Но Паштету почудилось, что даже двери, если бы могли, склонились бы перед ней в почтительном поклоне.
По сравнению с кондиционированной прохладой терминала на улице было жарко, как в натопленной финской бане. Простоявшая на солнцепеке четверть часа машина успела основательно раскалиться, и из открытой дверцы шибануло сухим жаром, как из печки. Паштет врубил кондиционер и только после этого поставил чемоданы в багажник. Они немного постояли, давая кондиционеру понизить температуру в салоне до приемлемого уровня. Паштет закурил. Он терялся в догадках по поводу того, что же все-таки стряслось с нею там, в этой чертовой Европе, куда он так опрометчиво отпустил ее одну, но от расспросов воздерживался, зная, что лишь впустую потратит время: она обещала все рассказать дома, а слово у нее было тверже алмаза.
Поэтому, стоя у машины и дожидаясь, они перебрасывались фразами — о погоде, о перелете, о знакомых и прочей ничего не значащей ерунде. Паштет поднатужился и рассказал анекдот — вполне приличный, без матерщины и физиологии, — и она с готовностью рассмеялась в нужном месте, но у Паштета опять сложилось впечатление, что думала она в это время о чем-то другом.
Когда они сели наконец в машину и Паштет плавно тронул свою ненаглядную «американочку» с места, на обочине справа опять нарисовался давешний мент. Он отдал машине честь; смотрел ментяра при этом не на машину и даже не на Паштета, а на его жену. Это было вполне обычное дело, Паштет к такому давно привык и перестал реагировать: все без исключения мужики, независимо от возраста и общественного положения, при виде его жены принимали охотничью стойку. Он никак не мог понять, в чем тут дело. Ну, красивая, не без того, но все-таки не до умопомрачения; ну, стройная, ну, хорошо одета… Так разве мало на свете красивых, хорошо одетых баб со стройными фигурами? Стоило Паштету, вот как сейчас, всерьез об этом задуматься, как откуда-то из глубин памяти всплывало полузнакомое словечко «аура». Черт его знает, что оно в точности означало, но, сидя рядом с женой в пахнущем натуральной кожей салоне своего «Шевроле», Пережогин физически ощущал исходившее от нее мягкое, приятное тепло, как будто она и впрямь испускала какие-то неведомые науке целительные лучи.
Тепло это, особенную эту ауру, Паштету посчастливилось уловить уже при самой первой встрече, хотя тогда, два года назад, ни о какой любви, а тем более женитьбе речи не было. И действовал он тогда по наитию, вопреки ситуации, мнению окружающих и собственному здравому смыслу, будто его кто-то на веревочке вел.
Дома жена сразу вручила ему видеокассету с записью своих дорожных впечатлений.
— Я в душ, — сказала она, — а ты посмотри пока, ладно?
Спорить Паштет не стал. Ему самому не терпелось узнать, что там, на этой кассете, такого необычного, из-за чего его супруга вернулась домой сама не своя. Она отлично держалась, но он-то знал ее не первый год и видел, что ее что-то грызет, гложет изнутри и что прежнего покоя дома не будет, пока он с этим не разберется. Ведь не зря же, наверное, она так настойчиво совала ему эту кассету! Вообще-то, жаловаться и просить помощи она не привыкла. Но ее мягкая настойчивость была красноречивее любых просьб, а значит, там, на кассете, и впрямь было что-то экстраординарное.