— Значит, твой отец начинял фугаски холостыми зарядами и они не взрывались? — переспросил Марчук.
— Я, я. Это было так, — улыбнулся немец, и его лицо оживилось.
— Ну, а ты здесь зачем?
— Меня судил военно-полевой суд, — медленно, каким-то совершенно бесстрастным голосом поведал Клинге.
— За что же?
— Я сдался в плен вашему командованию, нет, не сдался, а перебежал к вашим на второй день войны, понимаешь, камарад. Потом Брянские леса, партизаны… Потом ваше командование оказаль Пауль Клинге доверие… Я был ваш разведчик в фашистских войсках. Все ошень просто. Я радист и наводил ваши люфтваффе на фашистский штаб. Гитлеровцы меня ловил и приговорил смерть… так есть, камарад.
— Вон что, — протянул матрос, — значит, ты вроде как наш?
— Яволь.
— Тебя били. Кранк?
Немец застонал, и гримаса передернула его лицо. Видимо, вспомнил о последнем допросе и побоях.
— Зер кранк, — кивнул он головой. — Но ничего, человек должен быть тверже сталь, если он коммунист. Я?
— Я, — оттаявшим голосом сказал Марчук и улыбнулся. Глаза немца стали вдруг грустными.
— Камарад, тебя тоже будет расстрел?
— Нет, — криво усмехнулся Марчук, — в Евпаторию пошлют на курорт. На грязи. Знаешь, там есть грязи.
— О, найн, — горестно покачал головой немец, — конечно, ты шутиль, юмор это помощник.
Марчук молча заходил по камере, натыкаясь на сырые стены. Потом снова приблизился к своему неожиданному собеседнику, отрывисто вымолвил:
— Покурить бы сейчас.
— Раухен, — откликнулся немец, — это можно. У меня есть. — Он достал из кармана подмокшую сигарету и маленькую зажигалку, которая долго не высекала огонь.
— Это последняя, — сказал он.
Марчук, сделавший жадную затяжку, смущенно покашлял:
— Так ты, может, сам…
— Найн, найн, — замахал руками Пауль, — кури один.