— Отбрили их вам, голубчик. В операционной остались ваши ноги, — хладнокровно объяснил он.
Митрич тупо поглядел на него и вздохнул. Странное равнодушие соседа подействовало на него успокаивающе.
— Да как же, — пробормотал Митрич, — меня в плечо садануло, а при чем ноги, почему ноги?!
Сосед безразлично хмыкнул:
— Ничего, бывает и так, — сказал он, закашлявшись и закрыв губы желтой ладонью курильщика.
Митрич больше ни о чем не спрашивал. Лежал молча, стараясь заглушить подступившие к горлу рыдания. Он понимал, что случилось непоправимое, что теперь на всю жизнь остался калекой, и на смену отчаянию и испугу пришла невыносимая тоска. Только под вечер Митрич немного успокоился и начал равнодушно осматривать палату.
Палата была тесная и маленькая. Кое-где на потолке обвалилась штукатурка, стены были поцарапаны, пол долго не мылся. В палате стояли две койки. На одной лежал он, Иван Панкратов, а другую занимал страшно худой пожилой мужчина с сединой в черных жестких волосах и усах. Мужчина часто кашлял, и тогда его скуластое лицо с большими глазами кривилось и бледнело.
Иван Митрич узнал, что соседа зовут Петром Андреевичем Фроловым, что он штабс-капитан, но уже около двух лет лежит больной туберкулезом в постели. У Фролова в городе был собственный дом, но там разместили лазарет, а его при содействии главного врача, дальнего родственника, положили в госпиталь. Он был лишь на два года моложе Ивана Митрича.
Сначала Панкратову не понравилось, что его поместили в одну палату с ним, но потом одинаковый возраст и тяжелое состояние обоих как-то сблизило их. К тому же Петр Андреевич оказался на редкость разговорчивым человеком. Так у них завязалось знакомство.
Мартовский день был особенно серым и пасмурным. Солнце, показавшееся утром, спряталось, и теперь в палату через оттаявшее окно просачивался блеклый свет. В полдень пришла сестра и поставила на табуретку тарелку супа. Суп медленно остывал, и горячий пар винтом поднимался вверх.
Пока Митрич ел, Фролов, лежа с закрытыми глазами, вспоминал свое прошлое. Фролов видел своего отца, щеголеватого полковника, от которого вечно пахло хорошими духами и крепким коньяком, мать — высокую блондинку, мечтавшую все время уехать в Англию, где она провела свое детство. Фролов видел большой, хорошо сервированный стол, вылетающие пробки из бутылок с шампанским, декольтированных дам и среди них первую красавицу губернского города Амалию Ручинскую с нежным восковым профилем, ту самую, которая впоследствии два года была его женой и убежала в Италию с полковником. Лембергом, отставным кавалеристом.
Перед глазами Фролова проносились картины шумных гуляний на тройках в рождественские дни, он видел загородный ресторан и себя — пьяного, бросающего с диким криком пригоршни монет в танцующих цыган, видел подобострастное лицо старого лакея Филиппа, кидавшегося его раздевать, едва лишь он переступал порог.
Где все это? Беспутная молодость пронеслась так же бешено, как и тройка, увозившая его из загородного ресторана. Умерла мать. Отец и старший брат, спасаясь от наступающих красных, ушли в Архангельск и находятся сейчас где-то там при американском экспедиционном корпусе. Он сам еще до начала гражданской войны заболел туберкулезом и вот лежит беспомощный, обозленный, ненавидящий все окружающее. Он не сделал ни одного выстрела по большевикам, но смертельно ненавидит их за одно то, что они отняли у него богатую усадьбу, слуг, лакированный фаэтон. Фролов не верил в свое выздоровление, он знал, что впереди его ничего не ожидает, кроме медленной смерти, и от этого начинал еще больше ненавидеть окружающих его людей.
Пока Фролов с закрытыми глазами размышлял о своем прошлом, Иван Митрич тоже загрустил от нахлынувших воспоминаний. Ему вдруг предстала залитая вечерним солнцем улица большого ставропольского села, хатенка с голубыми ставнями, большая широколицая с русыми длинными косами, еще полная силы и свежести жена Наталья, стирающая в простом ситцевом платье или хлопочущая у печки, меньшой сын Васятка, которому осенью должно было исполниться восемь. Митрич вздохнул, подумав о том, как пахнет сейчас развороченный чернозем, как хорошо было бы пройтись рядом с конем по борозде.
Фролов повернулся на бок и откашлялся.
Солнце проглянуло сквозь тучи, и через квадратное окно в палату проник косой луч. Он пробежал по серым стенам, скользнул по бледному лицу Панкратова. Иван Митрич оживился, сразу в серых запавших глазах заблестели огоньки, лохматые брови приподнялись, и бледный румянец заиграл на щеках.
— Гляди, Андреич, солнышко! — громко воскликнул он. — Весна, весна идет. Ты, погляди, какое оно яркое, солнышко. Эх, земля теперь какая ядреная! — Иван Митрич мечтательно вздохнул, нахмурился. — Пахать нужно, пахать. Эх, вспомню я, как раньше… Хоть и жилось погано, а выйдешь в степь — душа радуется, свежим воздухом не надышишься. Так, Андреич, добрая работа крестьянская.
— Добрая, — тихо отозвался Фролов.
Слова Панкратова неожиданно затронули его. И хотя он и сейчас знал, что никогда этого не сделал бы, но чтобы поддержать разговор, сказал тихо, стараясь придать своему голосу особую торжественность:
— Дай только выжить, Митрич. Выживу, пойду в отставку, сам займусь земледелием. Хорошо весной, Митрич, в поле, ах, и хорошо. Просто сам за плуг взялся бы!
— А я вот не гожусь, — с тоской сказал Митрич, — куда мне безногому. Эх, и судьба!
Иногда Фролов пробовал просвещать своего соседа. Он рассказывал ему про известных полководцев, ученых, и Митрич, слушая эти рассказы, в душе был признателен ему, начинал думать, что Фролов совсем не плохой человек. Особенно понравился ему рассказ про Архимеда.