Префект читал медленно. Сначала лицо его выразило недоумение. Но вдруг он побледнел, как полотно, и тяжелым мешком рухнул в кресло.
Бумажка тихо скользнула на пол. Лейтенант поднял ее и прочел:
«Тебе, префект, в подарок посылаю я голову твоего верного слуги, судьи Тао-Пангу из Гуан-Ши. Он был моим родным братом и все же хотел предать меня. Ты своим золотом сделал из него верную собаку белых. Но скоро я доберусь и до твоей головы. Берегись ветра с севера.
„Лесной брат“ Кай-Пангу».
Лейтенант Денойе задумчиво потер переносицу:
— Да! Если и полетят листья на нашу крышу, то лишь благодаря северному ветру.
— Что?.. — прохрипел ничего не понимающий префект.
— Я говорю, всему этому виной северный ветер! — отрубил лейтенант.
И оба зябко передернули плечами под мокрыми от пота кителями, словно уже почувствовали приближение далекого северного шквала…
Шолон — это еще не Сайгон, хотя он имеет с гордой столицей Кохинхины общий муниципалитет. Шолон — это только еще туземное предместье, а сам Сайгон, город европейцев, мандаринов и богачей, брезгливо отодвинулся на 7 километров южнее. Железная дорога соединяет Сайгон с его предместьем. Хилые паровозики таскают с трудом вереницу грязных вагонов, набитых, как банка икрой, туземцами, так как европейцы не признают иных способов передвижения, кроме автомобилей.
В Шолоне нет богатых дворцов и кокетливых коттеджей. Здесь ютится туземная беднота — аннамиты, китайцы, индусы и малайцы, рабочие сайгонских фабрик, рисовых мельниц, портовые кули, рыбаки и матросы. Кривые улицы и переулки Шолона, пахнущие илом, рассолом и опиумом, не могут похвастаться чистотой и красотой своих зданий. Хибарки бедноты выстроились угрюмо в ряд, перемешавшись с лавчонками, пагодами и кабаками. Вертикальные вывески с таинственными буквами, похожие на ребусы, кричат о том, что здесь живет мебельщик, тут — старьевщик, там— харчевня, рядом — лавка гробовщика, а напротив— шумный кабак.
Вечером освещены бывают только кабаки. Опоясавшись двойным, тройным ожерельем огромных круглых фонарей из рыбьих пузырей, кабаки бросают щедрыми горстями в настороженную тишину южной ночи хриплые крики пьяных, удары цимбалов, треск барабанов и монотонное жужжание китайских флейт. А вблизи, под деревьями, под воротами, лежат рядами кули. Они переплелись ногами, укрылись лохмотьями и крепко спят, ожидая портового гудка, который разбудит их для нового дня нечеловеческого труда.
Рядом с хибарками и кабаками Шолона раскинулся другой город, подобный которому нельзя найти нигде на земном шаре. Это водяной Шолон. В бесчисленных заливах и на каналах столько джонок и лодок, что с одного берега на другой можно перебраться легко, как по крепкому мосту. Днем — это речные и морские суда, а ночью — плавучие дома, второй таинственный город на грязной воде каналов. С джонок несется писк ребят, хрюканье свиней, крики домашней птицы. Здесь, на судне, все хозяйство. А по берегам растянуты для просушки на бамбуковых рамах рыбацкие сети.
Шолон ненавидит Сайгон жгучей, непримиримей ненавистью. Недаром длинные морды орудий Сайгонской цитадели всегда повернуты в сторону Шолона. И, если европеец не из бедноты, не из рабочих, не из матросов, которые чувствуют себя здесь как дома, а из купцов, фабрикантов, банкиров или даже чиновников, то лучше ему не задерживаться вечером в предместьи. Он может сгинуть, исчезнуть бесследно, и даже трупа его не найдет сайгонская полиция.
Таков Шолон — ненавидящий богачей и европейцев, бочка пороха, ждущая только искры, чтобы загрохотать ужасным взрывом мятежа и восстания…
Таверна «Глаз дракона» приютилась на самом краю Шолонской набережной. В непогодливые дни, когда свирепый тайфун, вырвавшись с морского простора, припадает к земле, а река Сайгон катит мутные волны стадом перепуганных баранов, в таверне особенно уютно. Река с ревом бьется о гранит набережной, брызги волн долетают до самой таверны и хлещут раздраженно в ее низкие окна. Моряки любят за это таверну. Под всплески волн, под вой непогоды особенно приятно чувствовать под ногами твердую землю, а кувшин с крепким вином кажется в эти часы особенно милым и желанным.
«Глаз дракона» мог угодить любому вкусу: какую бы географическую точку ни назвал своей родиной гость таверны, он находил здесь свое родное кушанье и свой родной напиток.
Здесь можно было найти все, начиная от шотландского джина и французского коньяка, до итальянской граппы (вишневки) и японской сакэ. Здесь можно было услышать все наречия — от певучего, в нос, французского прононса до жестких, лающих английских слогов; от горловых, словно клекот коршуна, выкриков малайцев до сюсюканья китайца…
Сегодня в таверне особенно шумно и людно. Цинковые столы облеплены посетителями. Здесь и ловцы жемчуга и портовые грузчики, цветные и белые, городские нищие, моряки с пришедших в порт кораблей, моряки без кораблей, шулера и авантюристы, чей нос за тысячу миль слышит запах плохо лежащего золота. Опоражниваются кувшины, бутыли. Игроки склонились над костями и картами, играют в домино, покер, «фонтан» — любимую игру китайцев — и самый зверский, хищнический штосс.
Жарко. Душно. Накурено. Серые тенета табачного дыма разостлались густо по залу. Кажется, брось в воздух доллар, и он не упадет на пол, запутается, повиснет в этих дымных сетях. Два бумажных фонаря— единственное освещение зала — мерцают тускло и мутно, как глаза больного. Надрывается граммофон и покрывает крики толпы звуками расхлябанных фокстротов и чарльстонов.
А над прилавком, уставленным разноцветными бутылками и красными глиняными, с черным рисунком, кувшинами, как изваяние идола, возвышается фигура самого Че-Чу, владельца таверны. Лицо его неподвижно, как маска, и загадочно, как иероглиф.
Недалеко от входных дверей таверны, за лакированной деревянной ширмой, сидел европеец. Белый морской картуз и полосатая тельняшка, выглядывавшая из-под коротенького пиджака, делали его похожим на матроса европейского судна. На столе перед ним одиноко стоял непочатый стакан виски, и лежала раскрытая записная книжка.