Юрий Игнатьевич внимательно меня выслушал, задал несколько уточняющих вопросов и отпустил меня с миром. Перед уходом я нашел в себе силы спросить Головачева, чем, собственно, вызваны его вопросы и его интерес к моему посещению хранилища. Тот широко развел руки и почему-то по-испански сказал, что это пока secreto, заодно напомнив мне, что наша с ним встреча была конфиденциальной и что никому о ее содержании рассказывать не следует. Мы распрощались, и я, не возвращаясь в сектор, покинул институт. Было жарко. Небо оставалось голубым и безоблачным, но в нем, все приближаясь и приближаясь, гремел гром. Я секунду помешкал, потом махнул рукой и направился домой прямо по набережной.
Если вам интересны последующие события, не затруднитесь прочесть следующую главу.
Декабрь 1987 года. Ускорение, «Прожектор перестройки», песни Высоцкого по телевизору, «Покаяние» и «Дети Арбата»… Я страдаю от духовного кризиса, я стою на мировоззренческом перепутье, томление духа… Я то читаю буддийские тексты, то пытаюсь погрузиться в даосизм, то вдруг бросаюсь к средневековому и ренессансному оккультизму — штудирую «Об оккультной философии» Агриппы и «Аврору» Якова Бёме. Но… мне ночь не шлет надежды на спасенье, ничто меня не удовлетворяет. Но вместе с тем что-то бродит внутри, бродит, стремится прорваться и оформиться. Хотя пока это брожение скорее мучит, нежели вдохновляет. Симптомы духовной беременности — вплоть до тошноты, почти физической. Воскресенье, 20 декабря. Весь день болит голова, просто разламывается. И виски и затылок скованы ноющей тупой болью. Грешу на давление, пригоршнями пью дибазол и папаверин — не помогает. Вечером наконец решаю измерить температуру: 38,8 — грипп. Начинается томительная неделя страданий: высокая температура, сердечная слабость и слабость телесная как таковая. Перечитываю «Мастера и Маргариту» — роман производит на меня совершенно неожиданное, очень мощное впечатление, отягощенное, впрочем, болезненной интоксикацией психики. Никогда — не раньше, ни позднее — я не получал такого сильного впечатления от булгаковского шедевра. «Рукописи не горят», «Как вы угадали!» — за всем этим чуялось что-то необычно глубокое, почти мистическое, какая-то метафизическая тайна, тайна онтологии творчества, тайна магии слова. Иногда я плакал как ребенок: мне было жалко Понтия Пилата! Болезнь, одним словом.
Еще не совсем выздоровев, я отправляюсь на новогодний вечер на работу, где с успехом выступаю в роли Деда Мороза и одариваю детей подарками, а оттуда еду на квартиру Елены Бригадировой (ныне обретающейся в Австралии). С Еленой мы вместе учились в университете. Она отличалась артистизмом, богемностью, считала себя поэтом (не поэтессой!), а также одно время играла в любительской театральной студии. У нее что-то вроде научно-артистического междусобойчика, очень приятная непринужденная атмосфера, а для меня после болезни и прочитанного во флере болезни Булгакова все еще к тому же предстает в несколько мистическом свете. Даже красное вино на столе вызывает ассоциации с красным вином, которое в романе Булгакова пьет перед балом Воланд. (Кажется, его разливала Гелла — не Елена ли?) Между тем Елена читает вслух свою (нигде и никогда ни до, ни после не публиковавшуюся) пьесу «Метастазио и Форнарина». В пьесе (мне трудно сейчас объективно оценить ее качество) было все — кровосмесительное влечение брата к родной сестре, буйство страстей, сила судьбы, трагическая развязка. И опять-таки ощущение чего-то таинственного и удивительного посетило меня. Может быть, пьеса-то была дрянь дрянью, но я до сих пор вспоминаю о ней как о некоем волшебном подарке на новый год, хотя содержания уже толком и не помню.
Следующий день, 30 декабря. Мы собираемся на Новый год ехать в Новгород к моей маме. Весь день я хожу сам не свой, впечатление приближения какого-то откровения нарастает. Кажется, что некоторая трансформация организма под воздействием только что закончившегося сильнейшего гриппа способствует психической утонченности и готовности постичь то, что я тщился постичь уже месяц. Болезнетворные яды вируса оказались инструментом катарсиса. А может быть, наоборот, мобилизация организма ради его выздоровления омыла тело какими-то облагораживающими соками, теперь благодетельно воздействующими на мой мозг.
Весь день я то вспоминаю гностические тексты из Наг-Хаммади, то думаю о рассуждениях об отсутствии даже самого отсутствия из «Хуайнань-цзы», но ничего определенного. Вечером мы всей семьей (я, жена и у нее на руках родившийся этой осенью сын) садимся в автобус и выезжаем в Новгород. Тут-то все и происходит.
В моей голове рождается нечто, позднее названное мною «теорией магической вселенной». Потом я понял, что именно в тот вечер я почувствовал, что буддисты называют пустотой, шунъятой, которая скорее открытость, чем опустошенность, лишенность, недостаточность. Посмотрите, вот я говорю: мир наделен сущностью, и она есть то-то и то-то. Но если бы это было так, мир оказался бы закрытым, ограниченным, замкнутым, ведь тогда он по своей сути «то-то и то-то» и уже не может быть «этим и тем» или «тем-то и тем-то». Буддисты же говорят: мир без сути, мир пуст, лишен своебытия. Что это значит? Это значит, что мир открыт, неоднозначен, магичен. Он и «то-то и то-то», и «это и то», и «такой-то и этакий», и какой угодно. Не то чтобы он меняется — он одновременно и «а» и «не-a» и «а и б», и вообще все что угодно.
Был в Китае такой философ — Гуань Инь-цзы. И этот философ, кстати, даос, а не буддист, однажды сказал: «В мире есть драконы, морские гады и просто змеи. Дракон — он может быть одновременно и драконом, и морским гадом, и змеей. А морской гад или змея — они только морской гад и змея, и не больше. Совершенномудрый подобен дракону, а мудрец — он морской гад, не больше». Наш мир всегда четко определен, ограничен, и потому в нем нет жизни. Если уж он Deus sive natura, «Бог или природа», то он уж никак не может быть «волей и представлением». А если он воля и представление, то уж не быть ему плодом самосозерцания Мирового Разума. А так ли это? Вот не только буддисты, а и джайны учили, что любое учение освящает мир лишь «некоторым образом» и лишь в «каком-то отношении». Значит, чувствовали они эту открытость, эту магическую пустотность мира, в котором все в одном, а одно во всем, все — тоже во всем, а одно еще и в одном! Сеть бога Индры! Мириады блистающих драгоценных каменьев — каждый камень отражает все остальные камни, и отражается в свою очередь во всех камнях. Отражения и взаимоотражения, отражения отражаются в отражениях, каждое из них реально и каждое — подобно иллюзии, часть вмещает в себя целое и в этом же целом содержится, снова объемля и его, и себя в нем. Борхесовский Алеф, «мы долгое эхо друг друга»! Мир открыт и непредсказуем, он не «от сих до сих» — хоть в пространстве, хоть во времени; он нелинейно бесконечен и, pardon moi за неологизм, гипер-ссылочно вечен…
Вот довольно-таки сбивчивое описание того, что я почувствовал в темном автобусе Ленинград-Новгород в предновогодний вечер 1987 года. К сожалению, я не смог понять, осознать или эксплицировать это чувствование или видение… А потом я и вообще пошел по накатанной дорожке: примерил на магическую вселенную ризы меонической свободы Бердяева и пошел-поехал по стезе русской философии (или теософии?)
Серебряного века. Осознание внутреннего родства магической вселенной и буддизма пришло много позднее. Бездонность и неисчерпаемость мира как явление пустотности сущего в его изначальной открытости…
Снова неприсутственный день. Я ломаю голову над загадкой похищения ДМТ-Ф и ничегошеньки-то в эту голову не приходит. Кроме одного: что психоделик в бессознательном состоянии украл я сам. Но если это так, то где он? Или я, пребывая в странной деменции, не только украл его, но и куда-то припрятал, а теперь амнезия и т. д. и т. п. В общем, жизнь моя постылая, жизнь трансцендентальная… Ни до чего не додумавшись, я выключил компьютер, за который, правда, немедленно уселся Филипп и начал играть в «Хитмэна». Я же отправился к Инне, и мы весь вечер просидели у телевизора, болтая о каких-то совершенно посторонних вещах. Инна прекрасно понимала, что со мной что-то не то, но не пыталась ничего выпытать (и слава Богу — я бы сломался, а это уж совсем ни к чему), а, наоборот, отвлекала и успокаивала, совершенно ненавязчиво, для постороннего наблюдателя просто-таки незаметно. В результате Филипп заигрался аж до второго часа ночи (потом он уверял нас, что прошел своего «Хитмэна» до конца — целиком и полностью), а я добрел до постели и вообще уже при свете, часов в пять, не раньше.
Уже около полудня, однако, я был в институте, преисполненный решимости разобраться со всеми тайнами (по крайней мере в той их части, в которой они имели отношение ко мне) и отгадать все загадки. В секторе меня ожидал сюрприз. Ко мне подошла Елена Сергеевна Воронова, много лет сидящая над темой «Психопрактика в текстах ранней брахманической прозы», и томно произнесла:
— Костя, тут еще в понедельник вас по всему институту искал один молодой человек, но не нашел и оставил записку. А я позавчера забыла ее вам передать — такие магнитные бури, ничего не соображаю.
И протягивает мне записку.
Разворачиваю ее и читаю: «Привет! Позвони мне, как сможешь: очень поговорить надо. Илья Гданьский».
Тут меня прямо пот прошиб: значит, Илья приходил в институт как раз в то время, как я уходил в хранилище, а потом встретился с Андреем и с ним ушел из института! Вот оно! Илья! Он последнее время совсем помешался на мессиях, саббатианстве и каббале, просто мания какая-то. Чего он мне последний раз наговорил про свое мессианство, 1956 год рождения и двух Светах! Тут явно собака и зарыта. Думать, думать надо. Я снял с полки справочной литературы какой-то том (им оказалась книга: С. П. фон Бок. «Российские психологи. Биографический словарь». М.: Наука, 1997)5 раскрыл его наугад и сделал вид, что углубленно изучаю сей шедевр, на самом деле погрузившись в раздумья и дедуктивные построения а ля Шерлок Холмс. В результате я надумал следующее. Илья помешался на том, что он и есть очередной еврейский мессия, наследник дела Иисуса и Саббатая Цеви (мания величия, дамы и господа). Откуда-то он узнал про фул-канеллин и вообразил, что в его руках он станет мощным средством спасения мира (я облился холодным потом). Черт его знает как (психиатр, все-таки) — он гипнотически воздействовал на меня (то-то я вообразил, что Ходоков не у себя, а в хранилище) и заставил украсть препарат. Потом он где-то затаился поблизости, скажем, за дверью, набросился на меня, прижав мне ко рту тряпку, пропитанную какой-нибудь наркотической гадостью (что они там в своей психиатрии применяют?), а то и инъекцию прямо через одежду сделал, отобрал ДМТ-Ф и оставил в полной беспомощности и обмороке на лестнице, где меня и нашел Андрей. Сам же был таков. Правда, зачем в таком случае он мне записку оставил? Алиби себе готовил, не иначе. Чтобы в случае чего объяснить свой приход в институт. Здорово! Все сходится. Я оставил творение госпожи фон Бок на столе и ринулся на первый этаж в туалет, как если бы меня одолел острый приступ диареи. В кабинке (на ум пришли дурацкие стишки одного университетского приятеля: «Медитация, апперцепция, тезис о единстве мира. / Как с такою глобальной концепцией я вмещаюсь в кабинку сортира?») я стащил штаны и стал рассматривать свои бедра и икры. Увидев какое-то красное пятнышко (в другое время я принял бы его за укус комара или еще какого-нибудь насекомого), я окончательно возрадовался своим дедуктивным способностям и решил, что это и есть след от инъекции, сделанной мне на лестнице коварным Гданьским. Я вернулся в кабинет, какое-то время полистал, не вчитываясь, «Биографический словарь» и часа через полтора сделал запись в журнале посещаемости, что ушел в БАН знакомиться с новой литературой по теме. Выйдя из кабинета, я подошел к телефону общего пользования, стоявшему на подоконнике в коридоре и позвонил Илье. Ответил женский голос:
— А Илья на работе, позвоните ему в клинику.
— А телефончик не дадите?
— Конечно, дам, записывайте.
Через минуту я уже звонил в частный психотерапевтический центр «Асклепий». Трубку взял сам Илья.
— Привет, привет! Чего не звонил? Я уж весь изнервничался. Давай встретимся сегодня. Заходи ко мне домой часиков в семь.
А ну его, подумал я, кто его знает, шизофреника. Еще убьет как потенциального свидетеля (нет человека — нет проблемы, как учил некогда лучший друг физкультурников и светило языкознания).