7 октября 1933 года, Сен-Бьеф, Нормандия
Дорогой Жан,
Знаешь, чем отличается осенняя непогода от летней? Летом, как бы ни хлестал по листьям и крыше ливень, как бы ни прибивал он траву, размачивая глинистые склоны, все-таки знаешь, что ясные дни скоро вернутся, и непогода не более чем досадное временное неудобство. Осенью дождь шелестит за окном с надоедливостью кредитора, напоминающего о долге, который не будет выплачен. Ты бы и рад избавиться от мрачной тени, теребящей твою совесть, но карманы пусты, а стыд не может служить монетой, как он ни тяжел. Таков осенний дождь, он приходит, чтобы остаться надолго, пропитывая тело холодом, а душу тоской.
Вчера, спускаясь в погреб за куском сыра для скудного ужина, я поскользнулся на отсыревших ступеньках и едва удержался на ногах. Знаешь, Жан, это был мгновенный, но такой пронизывающий страх, какого я не испытывал никогда. Страх, что глупая случайность падения навсегда оставит меня в темноте и безмолвии погреба, который станет мне преждевременной могилой. Могилой надежной — ведь никто не хватится меня многие дни. Жалкие крохи жизни, что я тяну, как нищий попеременно натягивает слишком короткое одеяло, не позволяющее укрыть и голову, и ноги, — как они внезапно стали дороги мне. Я устоял, вцепившись в перила лесенки и глядя вниз, в темный провал, больше чем когда-либо напоминая себе живой труп. Потом заставил себя спуститься и забрал наверх остатки еды и несколько бутылок кальвадоса. Окна столовой укрыты от солнца разросшимся виноградом, там достаточно прохладно и для сыра, и для хлеба. Хлеб, правда, зачерствел, но единственное, что не доставляет мне неудобств в предательски разладившемся теле — это зубы. Интересно, сделала бы зубная боль мое существование настолько невыносимым, чтоб я решился добровольно сократить и без того скудный остаток дней?
Впрочем, мне бы не хотелось слишком много жаловаться, да и оснований для этого нет. Пилюли Мартена, над которыми я посмеивался, почти совершенно прекратили боль, она стала лишь тупым ноющим воспоминанием о себе прежней, иногда ночью пробуждая меня и заставляя полежать пару часов в зыбком полусонном мареве, глядя в потолок спальни и следя взглядом по его трещинам. Днем мне постоянно хочется спать, я брожу сомнамбулой. Живой труп? Нет, скорее, куколка чудовищной бабочки. Помнишь, ты собирал мягкие шелковистые коконы, затем твердеющие до хрупкости, и клал их на окно столовой между двойными рамами, чтобы потом выпустить яркую бархатистую пленницу на волю, в сад? Почти всегда они благополучно вылуплялись, но я только сейчас могу признаться тебе, в какой не рассуждающий, совершенно иррациональный страх повергали меня случайно увиденные попытки бабочки разорвать изнутри кокон и выбраться наружу. Чего я боялся? Представлял ли себя этой бабочкой, у которой вдруг не хватило сил для благополучного разрешения родов из кокона? Или мне казалось, что это я — кокон?
Однажды, прибежав утром проверить твою камеру возрождения раньше тебя самого, я содрогнулся: из кокона торчало наполовину выбравшееся тельце ручейника — странно и жалко искривленное, с бесполезно зазубренными пилками жвал и мертвыми тусклыми глазками. Это была самая драгоценная из твоих куколок, она явно отличалась от других, и ее пробуждения ты ждал с особой тревогой и надеждой. Я на цыпочках вышел из столовой, боясь повернуться к крошечному трупику спиной, а потом обнаружил, что куколки нет — и мы никогда не разговаривали о ней, заключив молчаливый договор страха и отвращения. Жан, ныне я чувствую себя куколкой-имаго, из которой рвется на волю нечто, но мне не суждено будет увидеть — что. Будет ли это прекрасная бабочка души, родившаяся для лучшего мира, о котором говорил на проповедях наш старый кюре? Позволь в этом усомниться. Скорее, сбросив опостылевшую плотскую оболочку, развернет хищные жвала то, что я всю жизнь старался как можно глубже погрести в недрах рассудка, скрыв даже от самого себя. Я жду рождения этой твари с ужасом и восторгом, как дряхлый рыцарь — своего единственного, всю жизнь разыскиваемого дракона, чтобы умереть в бою.
Перечитал письмо — и улыбнулся. Столько пафоса, Жан. Столько глупой высокомерной убежденности в собственной значимости! Никак не могу смириться с тем, что просто исчезну, прекращу свое никчемное существование, не оставив в этом мире ничего, что дало бы кому-то повод вспомнить меня теплой мыслью или словом. И уже поздно для всего, что могло придать этой не в меру затянувшейся жизни смысл, только и осталось дремать, подобно куколке, ожидая окончательного обветшания изнуренного тела.
П. С. День спустя, 8 октября. К сен-бьефскому кладбищу снова тянется воронья процессия плащей и зонтов. Это странно: вчера я был в деревне, но не слышал разговоров о чьей-либо смерти. Хотя и сам спуск, и прогулка по улицам помнятся мне сквозь туман сонливости. Надо будет спросить доктора Мартена, кто составит мне компанию в новоселье на кладбище. Жан, я шучу, пытаясь отогнать странный холод, что охватывает меня при попытке вспомнить, что же я все-таки слышал в Сен-Бьефе. Будто сон, который осознаешь все хуже после пробуждения, и лишь краткими мгновениями он всплывает в памяти.
9 октября. Я вспомнил. Ее звали Жюстин Карабуш. Блеклая, словно добела выгоревшая на солнце девица, разносившая заказы в кабачке Клоделя. Как я мог забыть? Несчастная покончила с собой, удавилась, кажется… Это было два дня назад, как раз седьмого. И чего стоят все мои рассуждения, Жан, перечеркнутые тупой безнадежностью смерти?
8 октября 1933 года
г-ну А. Леграну
Кан, отель «Дюссо»
от демуазель Ортанс Дерош
Авиньон, ул. Монфрен, 16
Дорогой Андре,
Сказать, что твое письмо меня удивило и встревожило, значило бы не сказать ничего. Как ты мог так легкомысленно отнестись к службе! — подумала я поначалу. Однако если все так серьезно и страшно, как ты пишешь, то мне остается лишь молиться о благополучном исходе вашего предприятия. Конечно, узнав о преступлении, ты не мог остаться в стороне, и сильнее моей гордости за тебя только мое же беспокойство. Матушка здорова, она часто вспоминает о тебе, и я, разумеется, ничего ей не скажу, чтобы не тревожить. Новый аптекарь составил превосходную мазь, от которой ее суставам стало лучше настолько, что вчера она взялась готовить твое любимое варенье из позднего крыжовника, начиненного грецкими орехами и изюмом. Хоть я и говорила, что справлюсь сама, но ты же знаешь матушку: для нее мы всегда останемся теми же малышами, что по очереди таскали варенье из буфета, никогда не выдавая друг друга. Я подозреваю, что в глубине души она остереглась доверить мне изюм, совсем как в детстве, когда я могла объесться его до болей в животе. Андре, какими глупыми и незначащими, верно, тебе кажутся наши домашние заботы по сравнению с тем, чем ты занят. И как жаль, что я не могу помочь ничем, кроме сочувствия. Но мои мысли и молитвы всегда с тобой. Я верю, что ты не позволишь твориться злу, только прошу: поберегись и сам. Остаюсь ждать письма,
12 октября 1933 г
Почтамт города Сент-Илер-де-Рье,
Г-ну Мерсо до востребования
От г-на К. Жавеля,
Тулуза, ул. Св. Виктуарии, 12
Пьер,